Санди Зырянова, блог «Дупло козодоя»
Название: Скрипка и смерть
Автор: Санди для fandom Worlds of Lovecraft 2019
Бета: priest_sat
Размер: драббл, 970 слов
Пейринг/Персонажи: Эрих Цанн, НЕХ-меломан
джен, хоррор, R
Таки вы не знаете, молодой человек, что это значит — родиться в хорошей еврейской семье, когда твоя мама готовит кошерное мясо, а папа портной, и на семь долларов в день вы живете, как короли, и еще ребенка учат играть на скрипке.
Тот ребенок был я, и скрипка стала моей отрадой, а затем и всей жизнью.
«Эсфирь, — говорила мне мама, — чтоб ты был здоров, твой учитель сказал, что ты таки маленький Моцарт, но не смей становиться музыкантом посреди нашей семьи!» Кто из нас в молодости слушает маму? Я играл для родни, когда она собиралась по праздникам, играл возле синагоги по воскресеньям, а потом в наш маленький город — вы таки знаете тот Потуксет, в котором ходят дикие суеверия? — приехал кантри-бэнд. В тот день я снял черные штаны, которые шила мама, белую рубашку и ермолку, состриг пейсы и уехал с кантри-бэндом — на мне были мои первые джинсы, и все девушки смотрели на мой зад, ой-вэй! И клетчатая рубашка, и куртка с бахромой, и ковбойская шляпа, и я быстро научился играть кантри, а мои черные глаза и еврейская грусть в скрипичных партиях вызывали у слушателей слезы.
Славное было времечко — чтоб я так жил!
скрытый текстТак уж повелось, что жизнь музыканта не из простых. Я полюбил Роуз Батлер, милую Рози, которая пела блюзы, даже когда ее сотрясал кашель. Когда она начинала петь, кашель отступал. А после концерта он возвращался. И когда я вспоминаю милую Рози, сердце мое рвется и плачет, потому что тот кашель был от воспаления легких, и через неделю после того, как заболела, моя Рози умерла.
Я полюбил, как братьев, парней из нашего бэнда — Сэма и Джона. Но однажды Сэму продали метилового спирта вместо виски, и он ослеп, а Джона убили в пьяной драке. Сердце мое плачет и о них, но мне надо было как-то жить.
И тогда я снова сменил костюм, молодой человек, я сменил имя на немецкое и надел черный смокинг: вы таки не представляете, что это значит — играть Бетховена в настоящем оркестре!
Скоро я стал солистом. Скрипка стала для меня больше, чем жизнью — она была плачем о милой Рози, о моих друзьях, о родне, которая отреклась от меня за то, что я не хотел быть портным, о нашем народе. Она была моим сердцем, старенькая скрипка, что ее сделал для меня мастер Рабинович. И люди слышали мой плач сквозь все ноты, которые я играл.
А после концертов я снова играл, потому что не умел говорить по-другому.
Однажды я играл в полной темноте. Сэм, бедный Сэм, не смог играть на банджо после того, как ослеп. Я решил научиться, чтобы даже в беде и горе не оставлять скрипки.
Я видел, как шевелится темнота, но думал — то колышутся деревья за окном, бросая тени. Слишком поздно, молодой человек, мы понимаем, что за нами пришло то, чего вы ни за что не хотели бы пригласить к себе в дом. Слишком поздно мы видим, что у тьмы есть и щупальца, и когти, и зубы — острые игольчатые зубы. Ой-вэй, молодой человек, полстакана виски — и вам все нипочем! Но когда я протрезвел, молодой человек, — слушайте сюда, я не обманываю! — оно никуда не делось.
Оно поджидало нас в углах уборных, где мы держали грим и белые манишки. Оно пряталось за кулисами, куда не попадает свет. Оно таилось на галерее, что ни вечер полнившейся людьми.
Поначалу мне было даже трогательно: я думал, что это всего лишь привидение, которое не может расстаться с музыкой. Моя скрипка стала плакать еще и за него — за того, которого я считал музыкантом, умершим на сцене. Я играл для призрака, а люди думали: «Вот, таки тот Цанн, за которого все говорят, играет для нас!»
А потом одного моего приятеля, печального русского с усами, который играл партию вторы, нашли за кулисами, куда никогда не заглядывает свет.
Я сразу понял, что то за оружие, которое может так убивать. Белая манишка была запятнана кровью, и крови было так много, что она капала в помещения под сценой. Тонкие игольчатые зубы разорвали горло, содрали кожу с лица, и на нем не осталось усов — только мышцы, молодой человек, мимические мышцы, и оскал черепа, так похожий на улыбку тьмы! Это ее когти провели две широкие полосы по груди и животу, прорезав и кожу, и брюшину, и ребра, и вскрытое тело пахло мясницкой, а кишки синели, как занавес в нашей филармонии. Вызвали полицию, та приехала, опрашивала свидетелей — а я молчал.
Кто поверит бедному еврею под чужим именем, что это сделала тьма?
Две недели спустя в таком же состоянии нашли бедную мадам Сильвер, нашу пианистку. Таки ее звали миссис Хадсон, но не мне осуждать за это. Она была очень представительной дамой в годах, с большим бюстом, пергидролью и шестимесячной завивкой, и я первым увидел ее шестимесячную на окровавленном скальпе отдельно от самой мадам Сильвер, а неподалеку валялся ее бюст, и над ним скалилась тьма…
На следующую репетицию пришло дай Бог половина музыкантов, но репетиция все равно не начиналась. И когда на нас вдруг закапало сверху чем-то красным — на белые манишки! — молодой человек, только я решился поднять голову и увидеть, что капает с дирижера, с его шеи, вниз которой он висел на софитах, а куда подевалась голова, никто так и не узнал.
Вечером я играл, молодой человек. Моя скрипка оплакивала мадам Сильвер, и русского, и дирижера, а тьма клубилась в углу, и наконец чей-то голос окликнул меня: «Эсфирь!»
То был знакомый голос, молодой человек, и он шел из угла.
— Эсфирь, — продолжал он, — теперь ты будешь играть только для меня.
Я хотел было что-то сказать, но из горла моего вырвался только вздох. И тогда я понял, что голос был мой собственный, отнятый тьмой.
С тех пор я скитаюсь по всей Америке, молодой человек. Чтобы не умереть с голоду, я иногда играю в кабаках с темными углами, где может притаиться тьма. Друзей у меня нет, родня забыла, от славы не осталось ничего, и даже в синагоге мне не протянут руку помощи. Но я обманул тьму, молодой человек.
Сегодня я играю для вас.
Только, заклинаю, не выглядывайте в окно — там тьма…