Автор: Шано

рассел миллер, продолжение

Супергерой Викторианской эпохи, рыцарь, сопровождаемый верным Санчо Пансой, чью роль исполняет доктор Ватсон, Холмс пришел в мир, когда Британская империя была в зените славы и могущества, а Лондон центром мировой политики и экономики. Наука получила всеобщее признание и стала даже модным увлечением, а Холмс был олицетворением именно следователя-ученого. Он частенько ворчит на Ватсона за то, что тот не хочет осознать: расследование — это применение науки на практике. Например, в “Этюде в багровых тонах” Холмс говорит, что открыл вещество, которое осаждается только гемоглобином, — то есть, по сути, предвосхитил создание иммунной сыворотки. В “Знаке четырех” он ссылается на свою монографию о гипсовых слепках с отпечатков ног (еще до того, как в 1891 году Ханс Гросс опубликовал учебник по криминалистике, где привел шесть способов сохранять следы, из которых наилучшим признал вариант с гипсом). В рассказе “Рейгетские сквайры” Холмс излагает принципы графологической экспертизы (которыми, кстати, мир пользуется по сей день).

Ни один писатель не отразил дух тогдашнего Лондона лучше, чем это сделал Конан Дойл, и это при том, что первые два рассказа о Холмсе он писал, зная город только по нескольким визитам к родственникам. Вот замечательное описание из “Знака четырех”: “Был сентябрьский вечер, еще не минуло и семи, но погода стояла унылая, и мелкий моросящий дождь окутал огромный город непроглядной пеленой. Темные тучи печально нависли над грязными улицами. Фонари на Стрэнде казались мутными слабыми пятнами света, бросающими неясный расплывчатый отблеск на мокрые тротуары. Ярко освещенные витрины изливали желтое сияние в туманный, полный испарений воздух и ложились размытым отражением на заполненную народом улицу”.

Впоследствии Орсон Уэллс[19] остроумно заметит, что Холмс “никогда не жил, но никогда и не умрет”, однако многие читатели были уверены, что Холмс реальный человек, и некоторые отправлялись на Бейкер-стрит для того лишь, чтобы обнаружить: дома 221-6 там нет. Конан Дойл получал кучу писем, в которых его просили раздобыть для них автограф великого сыщика, а пресс-агентство поинтересовалось однажды, не пожелает ли Холмс воспользоваться их услугами. Джордж Ньюнес был очень доволен — меньше чем за два года имя Конан Дойла, помещенное на обложке журнала, увеличило тираж на 100 000 экземпляров.

Дойл с Холмсом оказались отличной парой. У Дойла был врожденный дар рассказчика, и он нередко говорил друзьям, что его единственная задача — хорошо рассказать историю — внятно и с уместной долей развлекательности. А секрет, по его словам, заключался в ритме и самоконтроле. Автор множества популярных романов, признанный мастер Джон Ле Карре отзывается о рассказах про Холмса так: “Это своего рода совершенство — идеальное соотношение диалога и описаний, превосходные характеры и замечательное чувство ритма”. Холмс и впрямь идеально подходил Дойлу, позволяя придумывать запутанные ситуации, из которых только он и мог выбраться победителем. Читатели с восторгом цитировали афоризмы сыщика: “Исключите невозможное, останется — сколь бы она ни казалась невероятной — истина”. “Величайшая ошибка — строить предположения прежде, чем получишь все данные”.

Вот так, под чутким руководством Дойла, Холмс и стал главным героем Викторианской эпохи.

 

 

Если над историческими романами Дойл работал очень тщательно, скрупулезно сверяясь с многочисленными источниками, то рассказы о Холмсе писал порой очень небрежно, отчего в них полно вопиющих ошибок и несообразностей. Например, читателю предлагали поверить, будто за пару минут Холмс мог так преобразиться, что даже Ватсон не узнавал его. Или взять собаку доктора: договариваясь снимать квартиру, Холмс и Ватсон (“Этюд в багровых тонах”) обсуждают, какие у кого недостатки и как они могут помешать совместному проживанию. Ватсон говорит, что у него есть “щенок бульдога”. Впоследствии собака не только не мешает, больше того, ни разу даже не упоминается в “шерлокиане”. Еще один великолепный ляп допущен в “Человеке с рассеченной губой”: жена называет Ватсона Джеймсом, при том что зовут его Джон. Ну и непревзойденная по числу ошибок “Пестрая лента” — любимый рассказ самого Дойла, — где описана “болотная гадюка, самая смертоносная индийская змея”. Она приучена пить молоко из блюдца, спускается по шнуру от колокольчика, убивает спящую женщину, затем откликается на свист, поднимается по шнуру и возвращается к хозяину через вентиляционное отверстие. Но “болотных гадюк” не существует в природе (это не значит, что в болотах гадюки не водятся), змеи не пьют молока (они его не переваривают), и они почти совсем глухие (у них нет внешнего уха). Наконец, ни одна змея не сумеет взобраться по шнурку от колокольчика.

Кроме того, сам сыщик — единство взаимоисключающих противоречий. Поначалу мы узнаем, что Холмс всегда встает рано, “съедает неизменный завтрак и уходит из дома”, до того как поднимается Ватсон; но в следующем рассказе он встает “по обыкновению поздно”. В “Знаке четырех” он и слыхом не слыхивал о Томасе Карлейле, однако впоследствии обстоятельно рассуждает о нем. В одном рассказе Холмс говорит, что нисколько не интересуется философией, в другом — цитирует малоизвестных философов и объясняет философские системы. Инспектор Лестрейд, с которым Холмс иногда проводит совместные расследования, из “щуплый человечек с изжелта-бледной крысьей физиономией и острыми темными глазками” превращается в коротышку, похожего на бульдога. В “Происшествии в Вистерия-лодж” Холмс загадочным образом появляется на месте событий в Англии — в это время он путешествует по Тибету.

Конан Дойла все эти мелочи нимало не смущали: “В рассказах, как мне кажется, главное — драматизм, а точность в деталях не так и важна”. И потому, когда какой-то редактор указал ему, что в той местности, которую он описывает в рассказе, нет железной дороги, он безапелляционно ответил: “Я проложил”.

По правде говоря, он никогда особенно не отслеживал, что вышло из-под его пера; не считал сыщика великим персонажем и, хотя зарабатывал с помощью Холмса много денег, не придавал ему значения: он не делал его “серьезным литератором”.

 

 

 

КОГДА РАСПРОСТРАНИЛАСЬ УЖАСНАЯ НОВОСТЬ, что Шерлок Холмс погиб в Рейхенбахском водопаде, захватив с собой своего заклятого врага профессора Мориарти, огромная армия поклонников сыщика пришла в неописуемое волнение. Героический конец великого детектива был описан Ватсоном в рассказе “Последнее дело Холмса” (декабрьский номер “Стрэнда” за 1893 год).

С тех пор как пятьдесят два года назад умерла маленькая Нелл (из романа Диккенса “Лавка древностей”), ни одна смерть литературного персонажа не вызывала у читателей такого приступа горя и негодования. Вздох отчаяния, исторгнутый из их груди, разнесся, по словам какого-то газетного писаки, по всей стране, от края до края. “Стрэнд” потерял 20 000 подписчиков, и письма разгневанных читателей хлынули в редакцию: в одних оскорбляли и проклинали автора, в других умоляли Ньюнеса опровергнуть сообщение о смерти Холмса и пообещать, что будут новые рассказы. Одна пожилая леди заявила Дойлу, что он “скотина”. Говорили даже, что на улице какая-то возмущенная дама замахнулась на него сумочкой. Принц Уэльский тосковал и мучился. В Сити рабочие повязали траурные ленты на рукава и шляпы. В Нью-Йорке возникли общества “Сохраним Холмсу жизнь!”. В эпоху расцвета науки и техники люди жаждали романтики, фантазий и приключений и были в ярости, что их лишили героя. “Точно их божество было вероломно свергнуто”, — заметил известный критик Винсент Старретт.

“Известие о гибели Шерлока Холмса было воспринято всеми с огромным прискорбием, — писал “Тит-Битс”, — и читатели просят нас повлиять на м-ра Конан Дойла, дабы он не ставил окончательную точку в этой трагедии. В ответ мы можем лишь сказать, что упрашивали сохранить ему жизнь — настойчиво, искренно и неустанно. Подобно тысячам наших корреспондентов мы чувствуем себя так, будто потеряли старого друга, и нам без него очень тяжело. Но м-ру Дойлу показалось, что Шерлок Холмс злоупотребил вниманием публики, и она от него устала. Мы так не думаем, и публика так не думает, но, к сожалению, так думает м-р Дойл”.

Те, кто еще сохранял способность трезво мыслить, могли заметить, что автору не терпелось избавиться от своего творения. Он даже не озаботился тем, чтобы придумать задачу, которую Холмс мог бы решить с присущим ему блеском, а просто сообщил о Мориарти: “Он Наполеон преступного мира, Ватсон. Он организатор половины всех злодеяний и почти всех нераскрытых преступлений в нашем городе. Это гений, философ, это человек, умеющий мыслить абстрактно. У него первоклассный ум. Он сидит неподвижно, словно паук в центре своей паутины, но у этой паутины тысячи нитей, и он улавливает вибрацию каждой из них”[22]. Учитывая, что, по его собственному признанию, Холмс потратил немало сил, пытаясь разрушить преступную сеть Мориарти, трезвомыслящий читатель недоумевает, как это он ничего не слышал о Мориарти раньше.

Очень скоро выясняется, что противники намерены во что бы то ни стало уничтожить друг друга. По причинам не вполне очевидным Холмс покидает Лондон и зовет Ватсона поехать на континент, а Мориарти неотступно преследует их и настигает в Майрингене, у водопада. Под предлогом, что в гостинице Ватсона ждет тяжелобольная англичанка, его устраняют со сцены, а Холмс и Мориарти остаются драться на гранитных валунах. Сидни Пэйджет нарисовал иллюстрацию в готическом стиле: они замерли на краю пропасти, и позади ревет водопад, грозный, как сама судьба.

“Все попытки обнаружить тела были абсолютно безнадежны, — заключает Ватсон, — и там, глубоко на дне страшного котла с бурлящей водой и вздымающейся пеной, навеки останутся самый опасный преступник своего времени и самый лучший защитник закона”. “Это достойная могила для бедного Шерлока, — сухо заметил Конан Дойл, — даже если вместе с ним я похоронил там свой банковский счет”.

Его издатель Джордж Ньюнес на заседании акционеров назвал потерю цикла о Холмсе “ужасным событием”. “Меня очень осуждали за то, что я довел этого джентльмена до смерти, — сказал Дойл в своей речи в Клубе литераторов в 1896 году, — но я настаиваю, что это было убийство в целях самозащиты, если бы я не прикончил его, он безусловно прикончил бы меня”.

 

Санки, коньки, керлинг и хоккей на льду были уже весьма популярны в Швейцарии, но спуск с гор на лыжах был почти неизвестен. Только Тобиас Брангер, местный шорник, и его брат Иоханнес, проводник по горам, уже пытались ходить на лыжах, которые они привезли из Норвегии. Поначалу у них ничего не получалось, зато народ так веселился, глядя, как неуклюже они передвигаются на длинных деревянных досочках, что тренироваться братья стали вечерами, под покровом сумерек. Но когда Дойл приехал в Давос, Брангеры уже катались вполне сносно и охотно принялись его учить.

Новичок, как известно, на первых порах весьма неуверенно чувствует себя на лыжах, и Дойл не был исключением: “На первый взгляд, в лыжах нет ничего зловредного, — писал он в “Стрэнде” в том же году. — Но вот вы надели их и обернулись посмотреть, любуются ли вами друзья. В следующий миг ваша голова уже буровит сугроб, а ноги выписывают неистовые па. Каким-то чудом вам удается встать, но затем лишь, чтобы с размаху обрушиться все в тот же сугроб, а друзья при этом развлекаются от души — они и не подозревали, на что вы, оказывается, способны”.

Но отступать было не в характере Дойла. И к 23 марта он был уже вполне готов отправиться с Брангерами в Аросу, городок в 12 милях от Давоса, куда можно попасть через крутой горный перевал. Они вышли еще до рассвета, когда “огромная бледная луна висела на фиолетовом небе”, и два часа шагали с лыжами на плечах по нетронутому, девственному снегу, кое-где глубиной по колено. Наконец встало солнце, они надели лыжи с самодельными креплениями и покатили. В одном месте им попался склон под углом 60 градусов, который заканчивался отвесной пропастью. “Поскользнуться там было бы небезопасно”, — многозначительно замечает Дойл. Братья Брангер предусмотрительно ехали чуть ниже, готовые подхватить его в случае чего. На пологих склонах Дойл разгонялся в полную силу, весело вздымая вокруг себя снежные вихри. “Такого удовольствия, как на лыжах, никогда не получишь от пешей прогулки. Мы катили треть мили вниз в долину мимо снежных гор, ни разу не оттолкнувшись. Так прекрасно было ехать по нетронутому снежному покрову. Вокруг, куда только хватало взгляда, лежали белые поля, и ни единого признака человека, только следы лисиц и серн. Короткий зигзаг у подножия склона вывел нас около половины девятого утра к горловине ущелья, и в тысячах футов внизу, среди хвойных лесов мы увидели под собой маленькие игрушечные домики Аросы”.

Однако дальнейший спуск был слишком крут, чтобы проделать его на лыжах. Брангеры сняли их, связали наподобие санок и покатили. Дойл попробовал последовать их примеру, но лыжи сразу же “улетели прочь, как стрела из лука”, и теперь присоединиться к Брангерам, ожидавшим его за сотни футов внизу, он мог лишь одним способом — на мягком месте. Что он и проделал, убедившись, к своему негодованию, что портные ошибались, заверяя, будто “твид от Харриса никогда не протрется”. В Аросе он передвигался бочком, стараясь демонстрировать изрядную дыру в штанах лишь стенам домов. Зато в отеле он испытал прилив гордости: Тобиас Брангер, вписывая их в книгу регистрации, добавил рядом с именем Дойла “Sportesmann”.

На другой день он писал матери: “Моя дорогая мама. Вчера я совершил небольшой подвиг, преодолев горную цепь на снежной обуви (норвежских лыжах) и спустившись в Аросу. Со мной были два швейцарца. Я первый англичанин, перешедший через Альпы зимой на лыжах, — по крайней мере, я так думаю. Мы вышли из Давоса в четыре утра и прибыли в Аросу в 11.30. Наслаждение получили немалое”.

Дойла очень вдохновляли возможности, которые открывал новый вид спорта. “Убежден, — писал он в “Стрэнде”, — что наступит время, когда сотни англичан будут приезжать в Швейцарию в лыжный сезон. Позволю сказать, что я первый, кто, вместе с двумя швейцарцами, катался по горам на лыжах… но я уверен, что точно не последний, и у нас будут тысячи последователей”. Он также утверждал, будто это именно он заинтересовал братьев Брангер лыжами, после того как прочитал отчет Нансена о его знаменитом переходе через Гренландию в 1888 году.

В результате повсеместно распространилось ложное мнение, будто именно Дойл ввел в моду лыжный спорт в Швейцарии. Однако согласно авторитетному свидетельству сэра Арнольда Лунна, автора “Истории лыж”, это была заслуга норвежца О. Кьелберга, и было это в 1889 году. Впрочем, нет никаких сомнений, что статья Дойла в “Стрэнде”, к которой прилагались восемь фотографий и которая была многажды перепечатана, сыграла огромную роль в популяризации этого спорта. Через десять лет был создан “Английский лыжный клуб Давоса”. Курорт приобрел международную известность. Жители Давоса впоследствии выразили Конан Дойлу свою благодарность, открыв мемориальную доску за то, что он “внедрил новый вид спорта и привлек внимание всего мира к Швейцарским Альпам”.

 

В 1869 году несгибаемая Софья Джекс-Блейк, дочь адвоката, вызвала бурю негодования, когда попыталась поступить в Эдинбургский университет на медицинский факультет. (В то время ни одно медицинское учебное заведение Британии не принимало женщин.) Ее приняли на условии, что она будет посещать лекции индивидуально — недешевое удовольствие. Но сломить Джекс-Блейк было не так-то просто: она дала в газете объявление, и в итоге собралась группа из семи студенток. Преподаватели и большинство студентов были в ярости: они считали, что женщины “погубят профессию”, и старались сделать их жизнь в университете невыносимой. Кульминацией стал скандал в хирургическом корпусе: разбушевавшаяся толпа не пускала студенток на лекцию. Наконец их не допустили даже до выпускных экзаменов, и тогда Софья с подругами обратилась в суд. Дело было громкое. В конце концов, в 1876 году, то есть в тот год, когда Дойл поступил в университет, парламент одобрил закон, по которому все медицинские колледжи обязаны были принимать женщин наравне с мужчинами. Джекс-Блейк стала одной из первых женщин-врачей в Британии и помогла основать две медицинские школы для женщин, в Лондоне и в Эдинбурге.

 

Когда Дойл вернулся в Каир, то узнал, что объявлена война и англо-египетские экспедиционные силы под командованием Горацио Китченера — его изображения украшали знаменитые плакаты, призывавшие вербоваться на фронт во время Первой мировой войны, — были готовы приступить к действиям.

По словам Дойла, “случай распорядился, чтобы я оказался там в этот момент”. Возможность присоединиться к войскам будоражила его, он жаждал приключений, мечтал сделаться военным корреспондентом и твердо решил не упускать свой шанс.

Он понимал, что Туи не задержится в Египте надолго, поскольку наступит жара. Она заверила мужа, что с удовольствием пробудет в Каире до конца апреля, с ней останется Лотти и вдвоем им будет очень хорошо. Безусловно, Туи болезненно переживала долгую разлуку с детьми, но у нее было развито чувство долга, и интересы мужа она ставила превыше всего. Мы можем только догадываться о ее истинных чувствах, ведь не сохранилось ни одного ее письма к мужу, а равно и его писем к ней. Возможно, их уничтожила вторая жена Дойла, стремившаяся, чтобы ее воспринимали как единственную любовь всей его жизни.

Конан Дойл телеграфировал в Лондон в “Вестминстер газетт”, и вскоре был назначен “почетным военным корреспондентом”. Экипировавшись должным образом, то есть приобретя в Каире китель хаки, бриджи для верховой езды, итальянский револьвер и сотню патронов, а также деревянную флягу, “в которой любая жидкость приобретала омерзительный запах скипидара”, он отбыл в Асуан вместе с сэром Джулианом Корбеттом, корреспондентом “Пэлл-Мэлл газетт”, сначала поездом, потом на корабле. Для Корбетта, в прошлом юриста, а затем автора исторических романов, это было первое — и единственное — задание как военного корреспондента. В Асуане они нашли суету и неразбериху, какая бывает накануне боевых действий, и в гостинице присоединились к более опытным коллегам: Фрэнку Скудамору из “Дейли ньюс”, Е.Ф. Найту из “Таймс” и Ардену Бомену, представлявшему “Стэндард”.

В мемуарах Дойл восхищается стойкостью, с которой молодые офицеры переносили жару и нестерпимую пыль в пустыне у Асуана. Четверо из них, например, настояли, что останутся на посту, несмотря на жестокую лихорадку, и развлекались тем, что устраивали ежедневную лотерею: каждое утро все клали в шляпу монету в одну крону, а выигрывал тот, у кого в этот день была самая высокая температура. Дойл мог вспомнить лишь один случай, вызвавший общее беспокойство. Вернувшись из очередной поездки в гостиницу, где был расквартирован Генеральный штаб, он застал офицеров, сгрудившихся у доски объявлений: все вытягивали шеи, пытаясь прочесть телеграмму. Дойл решил, что это объявление о предстоящей боевой операции, однако это были лишь результаты лодочной гонки между командами Оксфорда и Кембриджа, в которой победил Оксфорд.

Когда журналистам предложили сопровождать группу кавалерийских офицеров, направлявшихся по берегу Нила в Вади-Халфу, Корбетт с Дойлом решили присоединиться к профессионалам с Флит-стрит — те ехали самостоятельно, на верблюдах, несмотря на риск попасть в руки дервишей-мародеров. Им не хотелось глотать пыль вместе с большим верховым отрядом. Скудамора, свободно владевшего арабским и турецким, отправили покупать верблюдов, что неизменно сопровождалось яростным торгом, воплями и жестикуляцией.

Второго апреля команда из пяти корреспондентов, одиннадцати слуг, десяти верблюдов, пяти лошадей и местного повара выехала из Асуана. Передвигаться решили по ночам. Это было незабываемое путешествие. В 1924 году Дойл писал: “Я до сих пор вижу пурпурное бархатное небо, огромные бесчисленные звезды, полумесяц, медленно движущийся над нами; верблюды, неслышно ступая, несут нас безо всякого усилия сквозь волшебный, будто пригрезившийся мир”. По дороге они видели гадюку, тарантула и, как-то на рассвете, одного нубийца. “Более зловещей и дикой личности вообразить невозможно, точь-в-точь те самые мародеры Махди, о встрече с которыми нас предупреждали”.

Верблюдов Дойл описывает с характерным для него юмором: “Это самое странное и самое лживое животное на свете. У него такой почтенный, респектабельный вид, что невозможно заподозрить, какая черная подлость таится внутри. Он подходит с таким мягко заинтересованным, снисходительным выражением, как у аристократической дамы в воскресной школе. Не хватает только лорнета. Затем нежно вытягивает сложенные трубочкой губы, взгляд делается мечтательным, и только успеваешь сказать: “Голубчик, он хочет поцеловать меня”, как два ряда устрашающих зеленых зубов клацают у тебя перед носом, и ты отпрыгиваешь прочь с проворством поистине изумительным”.

Через восемь дней журналисты добрались в Короско, сели на колесный пароход, а в Вади-Халфе майор Фрэнсис Уингейт, начальник военной разведки, предупредил их, что ни один штатский дальше следовать не может, ни под каким видом. Там же Дойл встретил Китченера, который пригласил его на обед и сообщил, что какое-то время ничего происходить не будет: наступление застопорилось, и, прежде чем война пойдет всерьез, нужно реорганизовать армию и протянуть железнодорожную ветку к Красному морю, чтобы подвозить свежее пополнение и припасы для фронта.

Дойл не желал долго ждать и, горько разочарованный всеобщим бездействием, вернулся в Каир на грузовом судне, всю дорогу просидев на диете из хлеба, консервированных абрикосов и “Исповеди” Руссо, которую он где-то раздобыл и которая не слишком его порадовала.

Деятельность Дойла в качестве военного корреспондента в Судане была не особенно продуктивна. Ничего, кроме внутренней передислокации войск, он не видел и был вынужден ограничиться набросками об Уингейте (“человеке, который знает больше об истинной сущности суданцев и их передвижениях, чем кто бы то ни было”) и о Слатин-паше (урожденном австрийце, который после побега из махдистского плена служил под началом Китченера). Его “Письма из Египта” были так же непоследовательны, как и сама военная кампания.

 

1896

Комментарии


Лучшее   Правила сайта   Вход   Регистрация   Восстановление пароля

Материалы сайта предназначены для лиц старше 16 лет (16+)