Мне было страшно, но я был влюблен, а любовь, как известно придает решимости.
далее
Точно помню что я не минуты не сомневался в природе своего чувства. Так же как не сомневался не минуты, что предмет моей страсти не более не менее, как самый восхитительный человек на земле. Мне доводилось видеть позже тот же безоглядный восторг в мальчиках и отроках, по отношению к кому-нибудь из товарищей или даже к кому-то из старших. Но как правило чувство это принималось ими за дружбу. Именно как желанного, ответного дружеского внимания, ждали они одобрения и приязни от предмета своего обожания. Я же почему-то сразу знал отличие своего чувства от всего, что испытывал до той поры. Хотя оно было и невинно совершенно в плотском смысле, но я знал, что ищу в Саше Чернове вовсе не такого товарищества, что в оставленных приятелях своего детства, дворовых мальчишках. Не того, что называется в детстве "дружбой" - искренней и вместе с тем некрепкой странной взвеси из уважения, соперничества и братства - я ждал от него. Я хотел чтобы Саша меня полюбил в ответ. Конечно не так крепко как я его, на такое невозможное, нечеловеческое счастье я и не надеялся, но полюбил.
Как любой влюбленный я хотел и страшился узнать будущее своих чувств.
***
Тем более, что и возможность к этому мне открылась.
По сю пору не знаю, почему так оказалось, что мы непременно с маменькой должны были ехать "смотреть дачу" вместе с семейством Черновых. Возможно это произошло из странной вежливости, принятой у нас относительно гостей и позволяющей хозяевам всецело распоряжаться их временем, не давая вовсе отдохнуть от себя. Возможно матушка Саши действительно так истоскавалась по подруге своей юнности, что не хотела отпускать ее ни на минуту, а может и моя матушка сама как-то дала понять, что хочет участвовать в предприятии... Одним словом - бог ведает.
Дороги я не запомнил тогда вовсе, кроме разве переправы по понтонному мосту через Неву. Да и саму "дачу", уже уговоренную на это лето за семьей Черновых, честно говоря, помню дурно. Это был какой-то отдельно стоящий флигель обычного для Полюстрова и Выборгской стороны того времени дома - двухэтажного, но с широко раскинувшегося пристройками и службами, в которых чего только не помещалось от ремесленных мастерских, до закутов для сдачи бедным чиновникам. Впрочем, "наш" флигель стоял в отдалении и его окружал сад, в то время еще пустой, грязный и мокрый, но все же тоже дающий некую уединенность.
Маменька моя c своеобычной и потому не осознаваемой мной в ту пору деликатностью, не словом не усомнилась в выборе именно этого места для дачи. Хотя, как припоминается мне, Григорий Александровичь как-то очень уж его расхваливал.... Возможно, это объяснялось некоторой неловкостью, которую, он, живущий на хорошее, но все же жалование чиновник, испытывал перед маменькой, помещицей.
В один только миг, я видел, матушка смутилась и взволновалась, когда уже на обратном пути коляска Черновых проехала мимо высокого чернявого мужика - лудильщика, судя по заброшенной на плече связке разномастной медной посуды. Кучер подтвердил матушке, что да это, наверное цыган, и прибавил, что в этих местах их живет - постоянно или останавливаясь на время - довольное количество.
Каким-то краем души, привычкой не отошедшего еще от меня вполне тогда детства, я ощутил, словно в зеркали отразил материнскую тревогу. Но уже в следующий миг совсем иная мысль захватила меня...
***
В ту неделю, когда Черновы готовились к перезду на дачу я извелся совершенно, и желание получить цыганское гадание приобрело уже у меня род мании.
Но все же в одиночку, так чтобы самому отправится, в Полюстрово, на общественных каретах... Нет, я бы вряд ли рискнул это предпринять. Я боялся города. Я вырос на приволье, мне казалось совершенно естественным и вовсе не трудным уйти "гулять" на целый день в лес, но от обилия людей и высоких зданий я терялся совершенно. Это так захватывало мое внимание, что я уже через пару минут не представлял ни куда идти дальше, ни как возвращаться на прежнее место.
Матушка поступила очень верно, привезя меня в Петербург загодя, чтобы я хоть немного привык к иному ходу жизни. Надо ли говорить, что я и сам старался как можно скорее избавиться от своего дикарского смущения. Ведь рядом было обожаемое мною существо, нельзя, никак нельзя было выглядеть перед ним Калибаном.
***
Каким же большим казался мне Петербург! Целым государством, краем, где только центральную часть составляли мощенные торцовкой улицы и многоэтажные дома, а заокраины, вроде Полюстрова, были для меня уже почти в том же роде, что далекие страны, о которых мы с Сашей увлеченно читали.
Не странно ли - я вырос в краю, который, как я узнал позднее, для многих по сю пору кажется диким и страшным, а ближние пригороды столицы, до которых было менее часа езды, были для меня гораздо более загадочны, чем родная моя ЛИтва. Наверное, дело в том, что "дальние страны" понятие определяемое не столько координатами на карте, а скорее тем, насколько отлично все заведенное там от привычного нам уклада, насколько покрыто притягательным флером тайны. Пусть даже и страшной тайны, тем слаще.
Чтобы верить в "родного" мне литовского черта, живущего в лесной чащобе, или проклятого хорунжего лисовчиков, ночью скачущего по окрестным дорогам, я был уже слишком взрослым, а тайны петербуржских окраин, в отличие от страхов детских, не имели настолько явной формы и имени, чем захватывали меня в сто крат сильнее.
Когда я впервые пробирался по темным коридорам Пажеского корпуса на ночное свидание с Борисом В., я испытывал похожее чувство - ощущение того, что меня ждет что-то неизъяснимое, не вполне ясное и вместе с тем бесконечно важное для меня.
Хотя, наверное, никогда после того переезда на дачу в Полюстрово чувство _ожидания_ неизвестности - щекотное обмирание внутри, от которого перехватывает дыхание - не бывало уже таким острым и абсолютным. Так же как и Петербург уже никогда позже того лета не был для меня таким - страной, полной загадок, где в конце каждой улицы находится что-то припрятанное нарочно для меня.
***
Итак, я наверное уточнил у прислуги, что кучер не приврал, что то была не случайность и что в Полюстрово и вправду часто стоят табором цыгане.
Тогда курорт, основанный на здешних водах, не достиг еще своего рассвета. Прекрасная дача Безбородко и курзал, сооруженный ее владельцем на целебных ключах - вот и все. Дальше же сплошь не ухоженные, разве что осушенные от болота места, да разнопородные, но впрочем все не шикарные частные дачи. Как и теперь, места эти считаются не лучшими для летнего житья у петербуржцев, в сравнении с Елагиными или Каменным островами. Однако полюстровские дачи имели то беспорное преимущество, что постояльцам их ничто не мешало пешком дойти до Невы и любоваться на 29 каменных львов в ограде Кушелевской дачи и разглядывать на противоположном берегу Таврчиеский дворец и окружающий его сад, в то время еще закрытый для посещений.
По сю пору я люблю гулять в Полюстрово - верхами или пешком - когда бываю в Петербурге. Хорошо же здесь особенно в конце апреля - начале мая. В _выжданную_ северную весну, когда в одночасье проседает и тает последний снег, "на глазах", не за считанные дни, а за часы разворачиваются из липких сверточков листья, из влажной холодной еще земли лезет трава. Смотришь и удивляешься - неужели еще неделю тому назад была та хмарь, тоска и грязные сугробы. Не может быть того! Точно так неделю назад не верил, что будет, будет когда-нибудь тепло, что бывает что-то кроме той унылой промозглой серости, что заменяет Петербургу осень, зиму и весну.
В тот год время это как раз пришлось на переезд Черновых на дачу. За общими хлопотами, за собственными душевными волнениями я и упустил его. Как будто вовсе не расцветала природа, а словно кто-то сдернул с нее, точно чехол с дачной мебели, зимнее обличье. В раз явились уже лужайки, покрытые травой в которой желтели цветы мать-и-мачихи и первые одуванчики, листья на деревьях уже с мою тогдашнею ладонь размером и степенные дачные жители различных сословий.
Наконец - уже ближе к концу мая - повстречал я на набережной и цыган. Вернее - цыганок. Были это две девушки, видно искавшие себе заработка "гаданием" по руке, а возможно и промышляющие карманным воровством. У одной на плечи была накинута зеленая шаль с турецкими огурцами, у другой - яркий красный русский платок, довольно ношеный. Помню, что цыганки эти показались мне красивыми, но не в том смысле, что девушки эти были очень уж миловидны - не могу теперь наверное сказать так это было или нет, лица я их дурно запомнил - а потому, что было нечто живописное и волшебное в том, что на одной платок зеленый, а на другой - красный.
- Чего тебе, барчонок? - Довольно бесцеремонно окликнула меня одна из них.
- Мне погадать надо, - ответил я.
Они рассмеялась.
- Ну так позолоти ручку, всю правду тебе скажу, - на распев произнесла свою скороговорку та, что была в зеленой шали.
- Нет, мне нужно на картах. И наверное.
Цыганки переглянулись.
- Что же, идем, если не боишься.
***
Ни до, ни после не бывал я больше в цыганском таборе, и о предмете могу судить только по такому сомнительному источнику, как поэма Пушкина, так что затрудняюсь сказать ни только какого "звания" была та старуха, к которой меня привели девушки, но и были ли это соплеменники цыгана-лудильщика, что я видел во время своего первого визита в Полюстрово или уже другие, только вставшие здесь по первому теплу. Тем более я не могу сказать к какому из народов, составляющих это племя они принадлежали с востока ли с запада ли пришли. Для меня "цыгани" в то время были в каком-то смысле то же, что "евреи" - где бы не жили все одинаковые и с нами не схожие.
Спутницы мои ввели меня в что-то вроде шатра, тесно заставленного всяким скарбом, и передали с рук на руки довольно жуткого вида старой бабе. Одета она была не по погоде в теплый мужицкий зипун и в широкие юбки, оборки которых торчали одна из-под другой. Никаких украшений вроде монист или других особых примет в ее облике я теперь припомнить не могу.
- Что, на любовь пришел гадать? - Спросила гадалка меня с порога.
- Да, - подтвердил я изумленно, чувствуя, что заливаюсь краской.
Спутницы мои засмеялись - теперь-то я понимаю, что не хитра была наука догадаться какая надобность была у двенадцатилетнего мальчика желторотого в цыганском гадании.
Старуха цыкнула на них, девушки все еще смеясь выскочили наружу, я слышал еще какое-то время их хихиканье, видно они хотели подслушать, но через какое-то время то ли потеряли интерес, то ли сыскались другие дела, но цыганки ушли.
Гадалка велела мне показать деньги, после чего явилась и колода - самая обыкновенная, с засаленной атласной рубашкой.
- Тащи карту Сними своей рукой и возьми верхнею.
Я сделал как она говорила и не глядя протянул свой "улов" старухе, та кивнула и поворотила карту лицом ко мне - валет червей.
- Ну вот, это ты. Поглядим.
Цыганка опять перетасовала колоду и принялась метать карты по подстеленному платку, выкладывая их то крестом, то наискось; то лицом, то рубашкой. Я ничего в этом не понимал, заметил только когда вышел червовый валет, и смотрел все больше на гадалку. Она же между тем ничего мне не объясняла, только хмурилась, сводя кустистые брови на переносье. Потом вдруг смешала все, перетасовала заново, раскинула во второй раз.
Цыганка встала, открыла сундук и достала из складок какого-то тряпья другую колоду, толще обычной, с крупными, в ладонь картами. Старуха разделила ее на две не равные части, протянула меньшую мне.
- Тащи из этой, - велела она мне.
Я снова снял и взял верхнию, однако любопытство меня измучило, на этот раз прежде чем отдать карту старухе, я глянул сам.
Вытащенная мной карта была вовсе не похожа на обычную игральную и представляла собой целую миниатюру, вроде заставок из старинных книг. На ней, пусть и с лубочной яркостью, но не без некоторого искусства были нарисованы четыре фигуры, две из которых, судя по долгополой одежде, должны были изображать женщин. Одна из них нежно и крепко прижималась к своему спутнику, однако он вовсе не глядел на нее, а смотрел с выражением безнадежного отчаянья на вторую, простершую к нему руки. Над всей этой сценой была нарисована в сеянии лучей некая ангело- или амуро- подобная фигура, летящая, а скорее падавшая, поверженная с небес на землю. Лицо ее, со скорбно вздернутыми вверх бровями, казалось тоже грустным, почти плачущим.
"Не сможешь быть не с тем кто тебя любит, ни с тем кого сам любишь."
Я видно побледнел. Цыганка глянула на меня строго, взяла из рук карту.
- Кого ты так обидел? - Спросила она вдруг
- Я... никого.
Страх и отчаянье мое были так велики, что я не скрываясь рассказал старухе всю историю. Не облегчая душу, как на исповеди, а подобно тому как перед страхом болезни рассказываешь врачу свои не скромные тайны - давясь и заминаясь от стыда.
В конце рассказа я малодушно спросил ее, может ли она снять проклятье. Старуха ответила отрицательно, говорила что-то еще, видно в утешение, чего я не вспомнил потом. Меня охватило чувство незаслуженной, непонятной и несправедливой обиды такой великой, что и поверить до конца в нее я не мог...
***
Я не гадал более на картах никогда.
К азартной игре я тоже остался равнодушен. Помню, уже в Тифлисе среди моих товарищей по гиммназии вошло в моду понтировать, и я сел раз с ними. Проиграл три рубля, выиграл четыре, после чего самонадеянно заявил, что рубль за три часа, проведенных за столом, прибыль слишком ничтожная.
"На интерес" я подолгу играл раз почти два месяца кряду на даче. Дача была бедная, худая, от города далеко. Погода стояла все время скверная, и я играл и играл часами с дачной хозяйкой то ли в рамс, то ли в подкидного, то ли еще в подобную не хитрую игру. Партнерша моя по игре - вдова майора - жалела меня покойной жалостью пожилых людей, много знающих жизнь.
Это было лето того года, когда умер мой отец.
Отрочество мое так внезапно оборвалось, таким ни к чему не прибитым, ненужным и не прикаенным ощущал я себя, что поневоле испытал чувство сродства с желторотым бекасом на болоте - слишком великим уже для гнезда, но слишком неопытным, чтобы прятаться от людей. Когда же спутники мои подстрелили его и пустили в суп, я испытал впервые то непреодолимое омерзение к охоте, которое осталось со мной на всю жизнь.
После этого случая только и осталось мне как раз за разом "по копеечки" ставить, больше я не знал, чем занять свое время, которого стало так внезапно много, пожалуй, больше даже, чем в детстве бывает. Но каким пустым оно было и черным.