Что почитать: свежие записи из разных блогов

Записи с тэгом #мифотварьчество из разных блогов

Nicoletta Flamel, блог «Прозаек»

Ещё один миф об Одиссее

Это оригинальное произведение. Строчку "Каноны", помнится, оформляли всей командой, чтоб подошло под тематику кроссоверов.

Название: Ещё один миф об Одиссее
Автор: Nicoletta Flamel
Бета: Тасара-бокка
Каноны: «Легенды и мифы Древней Греции», Рой Аксенов «Gods, Exiled», Ника Батхен «Баллада Эллады»
Размер: мини, 1 109 слов
Пейринг/Персонажи: Одиссей
Категория: джен
Жанр: повседневность, ориджинал
Рейтинг: PG-13
Краткое содержание: Одиссей в Одессе провёл чуть больше времени, чем хотелось бы…
Примечание/Предупреждения: AU по отношению ко всем канонам; очередное произведение по мотивам долгого возвращения домой; цитата из "Одиссеи" Гомера в тексте; пасхалка к стихотворению Ники Батхен
Размещение: только после деанона, запрещено без разрешения автора


Мне вечно стоять на пороге,
Не смея войти.
Я — раб бесконечной дороги,
Я — пленник пути.

О.Ладыженский
"Одиссей, сын Лаэрта"


скрытый текст***
Этого помятого чернявого мужичка средних лет знали все постоянные обитатели летних пивных Одессы. На короткую тёплую зиму он куда-то неизменно пропадал, но стоило подуть первому муссону, как тут же появлялся — каждый раз в новой части города, но всегда — в резиновых шлёпанцах на босу ногу, вытянутых на коленях трениках и засаленной майке-алкоголичке. Хитро прищурив тёмные маленькие глазки, похожие на перезрелые маслины, он останавливался возле ближайшей компании выпивох, деликатно откашливался и начинал на удивление приятным баском:

Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который, странствуя долго со дня, как святой Илион им разрушен, многих людей города посетил и обычаи видел…

— О, здорово, Одиссей! — говорил кто-нибудь из компании, протягивая мужичку свой пластиковый стакан с остатками пива на дне. — Выпьешь с нами?

— Благодарствуйте, из чужой посуды не пьём, — с достоинством отвечал Одиссей, но уходить не спешил.

Иногда, если компания была благодушно настроена по случаю недавней зарплаты, мужики скидывались в общую пригоршню мятыми гривнами и медной мелочью, и Одиссей, посверкивая позолоченной коронкой из-под усов, важно шествовал к стойке.

— А плесни-ка мне, рыбонька, холодненького поллитрика, — подпуская и в без того приятный голос томных бархатных нот, обращался он к какой-нибудь пышнотелой Розочке или Фруме, монументально возвышавшейся над пивными кранами.

— Ой, Дисечка! — расплывалась в улыбке «рыбонька», округлой белой рукой отводя с лица локон, благодаря химической промышленности Малой Арнаутской улицы окрашенный в непредусмотренный природой цвет. — Объявился-таки, родной!

И, щедро, в несколько этапов, доливая в моментально запотевающий стакан бочкового пива, ревниво интересовалась:

— Ко мне первой разговляться пришёл?

И когда Одиссей кивал — вспыхивала неподдельной радостью, совала в придачу к пиву связку пучеглазых выбеленных солью бычков, потные бутерброды с докторской колбасой, стыдливо завёрнутые в целлофан, а иногда — и парочку горячих чебуреков, истекающих амброзией и нектаром.

— Кушай на здоровьечко, золотой мой! — восклицала она. — Такую удачу мне на сезон сделал!

Умудрённые опытом «рыбоньки» обожали Одиссея за то, что после его появления можно было до конца осени спокойно, на голубом или карем томном глазу, разбавлять, недоливать, устраивать невинные манипуляции с мелочью на сдачу — и не быть пойманными за вороватую нежную ручку. Хорошая, стало быть, примета, для любой продавщицы курортного города.

— Ты главное, красавица, своих не обижай! — на прощанье подмигивал Одиссей, отчаливая с пивом и закуской к приютившему его столику. — А то всякое может случиться.

И ведь случалось. Это была обратная сторона везения: стоило только потерявшей осторожность «красавице» обсчитать хоть на копейку местного работягу, жди потом беды: санстанцию, налоговую, милицейский внеплановый рейд или даже внезапно проснувшуюся бдительность у хозяина точки. Поэтому продавщица радостно и часто кивала в спину «Дисечке» и оборачивалась к следующему в очереди человеку, моментально придавая своему лицу профессиональное выражение замученной жизнью горгоны Медузы.

Одиссей тем временем возвращался за столик и щедро делил дары между оживившимися мужиками, оставляя на свою долю всего лишь несколько бутербродов, которые засовывал в растянутый карман. Пиво он принципиально не закусывал.

— Везёт тебе на баб, Одиссей, — блаженно вгрызаясь в сочное нутро чебурека, обязательно изрекал кто-нибудь за столом. — Вон как они на тебя вешаются.

— Везёт, — соглашался он, делая первый, самый блаженный глоток.

— Небось, зимовал у одной такой под боком? — настойчиво продолжал собеседник.

— Зимовал.

— А это что? — тыкая в уродливую паутину шрамов, обвивающих левое предплечье, спрашивал ещё кто-то. — Воевал?

— Воевал.

До самого последнего глотка Одиссей был немногословен. Но потом оживлялся и, бойко жестикулируя, обращался к компании:

— Повторить бы?

Если мужики не соглашались, то он вежливо прощался, благодарил за компанию и уходил. А если начинали скидываться на вторую порцию пива, попутно вспоминая о более крепких напитках, и превращали безобидную будничную посиделку в настоящее застолье, — участвовал в нём на равных: травил байки, подхватывал с первой строчки любую песню (от «Батяни-комбата» до ранней лирики Цоя), вовсю сверкал золотой коронкой среди неожиданно белых зубов и стыдливо почёсывал редкую бороду, вспоминая очередной скабрезный анекдот, — короче, отрабатывал дармовую выпивку.

И вот тогда его можно было спрашивать обо всём.

Про баб Одиссей говорил, загадочно прищуриваясь, называл каждую из них «царевной», «нимфой», «волшебницей» или даже «богиней», и само собой выходило, что баб этих у него было много, хотя любил он всегда только одну — жену.

— Вот вернусь к н-н-ней, — закатывая слегка осоловевшие глаза в блёклое от зноя одесское небо говорил он, — и скажу… П-п-пенечка, царица моя…

— Получишь от своей царицы на орехи, — добродушно подсмеивались мужики. — Приголубит тебя сковородкой.

— Ни в жизнь! — отмахивался Одиссей. — Она м-м-меня ждёт. Она м-м-меня всегда ждёт. А я всегда возврщ… воврща… воз-вра-ща-юсь.

Если речь заходила о войне, он приподнимал майку и показывал ещё один шрам — рваный, бугристый, перепахавший впалый живот.

— Нас было двое в Т-т-трое, — Так обычно начинался его рассказ.

— Так двое или всё-таки трое? — Вставлял кто-нибудь.

— Не перебивай, — отмахивался Одиссей.

А дальше шло совершенно невероятное: про долгую осаду южного города, про вылазки в разведку и бои один на один, про гибель товарищей, про какого-то коня, которого, вроде, начинили взрывчаткой и погнали в сторону вражеских ворот. Собеседники восхищённо охали, временами недоверчиво перемигивались между собой, как бы говоря друг другу «вот ведь как складно брешет, собака!», и (навскидку определив возраст Одиссея) до хрипоты спорили после его ухода: Афган или Чечня? Потому как враньё враньём, но такие шрамы просто так не зарабатываются — ведь не ревнивая баба его ножичком пырнула.

Иногда Одиссей сбивался на странный говор — стихи не стихи, а уж больно похоже. Случайно затесавшийся в компанию выпивох профессор филологии опознал в обрывистых строчках точные цитаты из Гомера и долго тряс Одиссею руку, попутно пытаясь выяснить, настоящее у него имя или просто прилипло — прозвищем. Но ответа так и не добился.

Если речь заходила о везении, то получалось, что Одиссей и тут всех обскакал. Что спускался то ли в ад, то ли к чёрту на кулички, ранен был не единожды, попадал в разные переделки и всегда выходил сухим из воды.
Иногда уже изрядно набравшийся Одиссей начинал хвастаться своей силой и ловкостью, а это было чревато началом дружеской потасовки, закономерно перераставшей в пьяную драку. Ходили слухи, что Одиссея не раз пытались побить — за хвастовство ли, за неуёмное ли попрошайничество, за нежелание ли допивать и доедать за другими, или просто в результате неправильно понятого ответа на извечный вопрос «ты меня уважаешь?». Но как-то всегда получалось, что во время драки Одиссей легко уходил от ударов, а в самый разгар побоища, когда все участники смешивались в одну матерящуюся кучу малу, неизменно исчезал в неизвестном направлении.
И никто из мужиков, мучаясь с похмелья или отрабатывая пятнадцать законных суток, не мог вспомнить: куда он ушёл?

Правда, говорили, будто видели его вечерами на берегу моря в компании большого старого пса. Будто бы кормил его Одиссей бутербродом с докторской колбасой, чесал за ушами, а после — садился на гальку и долго смотрел на закат, бубня себе что-то под нос.

Мальчишка-рыбак божился, что однажды сумел незаметно подкрасться и разобрать слова.

— Я обязательно вернусь, слышишь, Аргус? — говорил Одиссей. — Пока меня ждут, я обязательно вернусь.

И старый пёс тяжело и блаженно вздыхал, уткнувшись облезлой мордой в его ладони.


Но ведь врал же, пострелёнок, придумал для красного словца.

А вы как думаете?

Nicoletta Flamel, блог «Прозаек»

Две Хаврошечки в прозе и стихах

1) Хаврошечка раз. Стихотворение начиналось для какого-то стихоконкурса в ЖЖ. Но закончилось только этой весной 2017.

Название: Хаврошечка
Канон: русская народная сказка
Автор: Nicoletta Flamel
Размер: драббл, 239 слов
Пейринг: Хаврошечка и её семья
Категория: джен
Жанр: даркфик, стихи
Рейтинг: PG-13
Примечание: дарк!Хаврошечка со всеми вытекающими, "вёска" - с белорусского "деревня" (употребляется как сленговое слово в том числе и в приграничных территориях России)

скрытый текст***
Посторонним и милой кажусь, и кроткою,
Дома сёстры клянут повадки мои драконьи.
Меня в вёске зовут Хаврошечкой и сироткою,
Мать в глаза величает выродком и Хавроньей.

Я не молвлю в ответ на обиду ни слова бранного:
Говорите, мол, что хотите, а всё не страшно мне.
Жаль, что матушку на покосе граблями ранило
И крутым кипятком обварило сестрицу старшую.

Не свезло и младшей — так оступилась, бедная,
Что три дня не вставала с лежанки, спиною мучилась.
А умнее всех оказалась сестрица средняя:
Стороною теперь обходит меня при случае.

День-деньской на лугу пропадаю вдвоём с коровою,
Полотна натку-набелю, рубахи сошью нарядные.
И сестёр, и матушку — всех одарю обновами.
Только батюшку я по-другому стараюсь радовать.

Нелегко ему нынче: утопла сестрица старшая,
От сердечной тоски, судачат, вот только правы ли?
Да и матушка всё сильнее ночами кашляет,
Уж какими я только её не поила травами.

Ездил батюшка мой к ведунье в село соседнее,
А вернулся, смурнее тучи, пьянее пьяного,
Обозвал меня сорным семенем, злобной ведьмою
И грозился с утра выгнать из дому, окаянную.

Я любила его — больше матушки, горше долюшки.
Я его берегла, как умела, от злой судьбинушки.
Заколол он мою коровушку в чистом полюшке,
Закопал её белые косточки под осинушкой.

Зорька третья взошла на небо вослед за месяцем,
Но куда от тоски мне было деваться, девице?
Бедный батюшка спьяну в хлеву на вожжах повесился…
На могилке коровьей взошло молодое деревце…

Зацвело, потянулось в рост, напиталось росами.
Знать, большой урожай соберу я грядущей осенью…



2) Хаврошечка два. На волне образов поняла, что очень хочу прозы. Поэтому Хаврошечка возвращается. За идею Хульдры спасибо одной моей одноименной ПЧ. :shuffle:

Название: Сестрица моя, Хаврошечка
Канон: русская народная сказка
Автор: Nicoletta Flamel
Бета: Gabrielle Delacour
Размер: мини, около 2280 слов
Персонажи: Хаврошечка, сёстры, матушка, батюшка
Категория: джен
Жанр: драма
Рейтинг: PG-13
Предупреждения: POV средней сестры (той самой Двуглазки), неграфичные смерти персонажей.
Краткое содержание: средняя сестра не любит Хаврошечку, а есть ли за что её любить?

скрытый текст***
— Спи, глазок, — поёт-мурлычет, — спи, другой.

Колдовства на полмизинца — весковая знахарка её легко заткнёт за тканый пояс. И спать совсем не хочется. Но я знаю, чувствую каждым вздыбившимся волоском на теле: не в Хавронье дело, не в песенке этой нескладной. А в корове, что на меня глазами-омутами уставилась.

Смотрит, молчит. Отмахивается от мух. «Спи, глазок» — хлесь хвостом по правом боку, «Спи, другой» — хлесь по левому. Солнце августовское так и жарит, а у меня по спине холодная струйка пота течёт.

Закрыла я оба глаза, дышу ровно. Сплю, значит.

Слышу: зашуршало что-то, замычала корова низким утробным стоном, ясный свет сквозь веки померк ненадолго, а потом снова стал прежним. Вздохнула я, будто бы сквозь сон, и ресницы чуточку разлепила.

Вижу: стоит Хавронья на полянке, скатывает в рулоны белёное полотно. А конец того полотна из уха коровьего тянется. И кровь из того же уха на траву падает — густая, чёрная, — словно не кровь, а комья вязкой могильной глины. Но полотно в руках Хавроньи сияет свежевыпавшим снегом.

Испугалась я. Всё вспомнила: и матушкину немочь неведомую, что год от года лишь крепнет; и ветку случайную, многажды клятую, что глаз старшей сестре выбила, — аккурат когда та замуж собралась за парня из соседней вёски (да только кто ж её с бельмом теперь возьмёт?). И сестрёнку младшенькую, любимую, вспомнила, которую матушка от Хавроньиного отца зачала, носила тяжело и несколько раз чуть не скинула до срока. Шестой годок девчонке пошёл, а до сих пор как выйдет со двора, так все окрестные ребятишки в неё грязью кидаются, уродиной дразнят. Глаз сестрёнкин вспомнила — тот самый, третий, что наростом между бровок белёсых бугрится. А ещё встала передо мной картинка живая, как Хавронья на матушку смотрела, когда та, живот придерживая, возле печи хлопотала. И сложилось у меня всё разом в одну правду страшную. Только от правды этой мне дышать тяжело, и на сердце камень лёг — ни сдвинуть, ни скинуть: не уберегу я ни матушку, ни сестёр, если болтать буду.

А Хавронья-змея склонилась надо мной, говорит ласково:

— Просыпайся, сестрица любимая, вижу, сморило тебя, да вечер уже, пора корову домой гнать.

Потянулась я, зевнула, посетовала на лень свою, подивилась Хавроньиному рукоделию. А у самой сердце в пятках болтается: вдруг учует она мою ложь?

Не учуяла. Лишь кинулась морду коровью передником обтирать — там, где последнее пятнышко чёрной крови на белой шкуре запеклось.

— Испачкалась ты, — воркует, — Бурёнушка моя.

***
Вечером я к старшей сестре пристала: скажи да скажи, что видела, когда прошлым летом с Хавроньей на пастбище ходила.

— Ничего не видела, приснула на солнышке, — отпирается и бельмо от меня за прядями волос прячет.

Я гляжу на неё и чувствую: врёт. И ещё знаю: боится. Не меня — Хавронью проклятущую, семя вздорное, сорное.

И такая злость меня взяла — словами не описать. «Погоди ужо, сестрица сводная, — думаю, — за всё сполна с тобой расплачусь».

Стала я сторонкой ходить да приглядываться.

А матушка тем временем нашу младшенькую с Хавроньей на выгон отправила.

И я тихонько следом увязалась. Спряталась за кустами, смотрю: опять колдует, проклятая, коровьи бока оглаживая.

Спит один глазок у сестры моей, спит другой. Только третий на лбу помаргивает, в небо таращится.

Хавронья коровью голову обняла, и тянет-тянет из левого уха бесконечный белый холст. Воздух тихонько потрескивает, плывёт жаркая дымка. Будто здесь мы все: и Хавронья с коровой, и сестра моя, и я, — а будто и не здесь вовсе.

Как солнце полуденный порог миновало, закончилось колдовство. Бабочки запорхали, стрекозы всякие, птичка тонко в ветвях ивы затинькала: «Пить! Пить!»

Будит Хавронья сестру мою, говорит ей, что нужно домой возвращаться. Я в кусты поглубже нырнула, будто и нет меня. А как ушли они, выбралась тихонько на полянку, прошлась по следам, собрала разного: там камешек, там веточку, там льняную ниточку, там шерстинку коровью, — туго-натуго в носовой платок увязала и бегом к старушке-ведунье, что на околице живёт.

— Помоги, — взмолилась, — бабушка! Хоть чем помоги!

Ведунья дунула-плюнула и начала колдовать по-своему: сожгла шерстинку в печи — полыхнул огонь языками лазурными, бросила камешек в миску с водой — упал он на дно каплей багряной, посыпала веточку щепоткой толчёных трав — выгнулась веточка в пальцах, изломалась, в труху рассыпалась. А ниточка и вовсе в воздухе льдинкой истаяла, будто и не было её никогда.

Стоит ведунья, руками разводит: «Колдовство есть, но какое — мне, внучка, неведомо».

Вернулась я домой, по пути охапку цветов полевых набрала, чтобы Хавронье глаза отвести. И как чуяла — встретила она меня у ворот.

— Где ходила, сестрица милая?

Я ей букетом в нос тычу: гуляла, мол.

А она:

— И где это такие цветы диковинные растут, уж не на краю ли поля, что за околицей у кромки леса раскинулось?

— Везде, — говорю, — растут. Главное — собирай.

А у самой поджилки трясутся, Хавронья-то чуть ли не пыль с моих босых ног обнюхивает и смотрит недобро, с прищуром. Хорошо, что матушка высунулась в окошко да в дом меня позвала. Наругалась, правда, за отлучку самовольную, велела в наказание навоз из свинарника выгребать. Так я бегом побежала, только бы от Хавроньи подальше.

***
Минуло лето, пришла осень, зарядили дожди — мелкие, тоскливые, холодные.

К старшей сестре вдовец из соседнего села посватался. Хотел ко мне, да матушка не позволила порядок ломать. «Не пущу, — сказала, — младших поперёк старшей». Ну, вдовцу с лица воду не пить, ему молодая сильная работница в дом нужна: от первой жены пятеро ртов осталось, — и приданое какое ни на есть. Короче, свезло сестрице моей, не останется вековухой срок доживать.

Только она счастья своего не понимала: сбледнела вся, осунулась, под глазницами тёмные круги залегли:

— Не пойду замуж, не люб он мне.

Сказала как отрезала.

Ну, матушка тоже молчать не стала, за косу её оттаскала по горнице и велела сватам в ножки кланяться: мол, не переломишься, гордячка. И вправду: поклонилась, сестра моя старшая, не переломилась. Отец на радостях кабанчика заколол.

Вот только накануне свадьбы нашли её в мельничном пруду, уже холодную — в нарядной нижней рубахе из Хавроньиного полотна. Любила, знать, жениха своего первого, хоть тот и отказался от неё, а забыть не смогла.

Поплакали да схоронили. Вдовец уже ко мне сватов заслал, пришлось трауром отговариваться: старый он, плешивый и изо рта воняет, как из ямы отхожей.

А Хавронья ходит павой, смотрит ласково:

— Зря ты, сестрица от счастья своего отказалась. Гляди, какую я фату подвенечную для тебя вышила.

Гляжу: красивая, тонкого льна локтей десять ушло, не меньше, по краю затейливый узор вьётся.

— Спасибо, — отвечаю, — за ласку. Только не по чину она мне, оставь себе на приданое. — А сама в кармане передника фигу кручу.

***
После Сретения матушка совсем расхворалась, начала чахнуть на глазах. Водили её по лекаркам-знахаркам, да всё без толку.

Тут Хавронья и предложила: «Давайте я её в баньку свожу, выпарю-вымою, водицей родниковой окачу, авось в себя придёт».

Я против была, только смолчала. Да и кто бы меня слушать стал?

Натопили баньку, отчим матушку на руках туда отнёс, на полок уложил. Начала и Хавронья готовиться: вскипятила в печи горшок с водой, стала туда какие-то диковинные травы бросать. По избе дух травяной пошёл, все чихают, глаза слезятся, только младшенькая сестрица у Хавроньи за левым плечом стоит, в три глаза смотрит — любопытно ей, даже на цыпочки встала, чтобы ничего не пропустить. Обмотала Хавронья горшок подолом понёвы, понесла в баню.

Увязалась я за ней следом, смотрю в окошко. Оно маленькое, чадное — и Хавронья, и матушка мне размытыми тенями мерещатся. Вот плеснул травяной настой на камни, поднялся пар, скрыло их обеих. Я губы кусаю, ногтями в бревенчатую стену впилась. Изведёт матушку, змея подколодная… как пить дать изведёт.

Хрустнула за моей спиной веточка, я аж вскинулась. А там младшенькая сестрица стоит, хихикает:

— Ты тоже хочешь на Хав’ошечкин хвостик посмот’еть, кото’ый под юбкой сп’ятан? К’асивенький, с кисточкой, как у Бу’ёнки. Только ты не так делаешь, дай покажу, как надо. — И плотно-плотно два глаза зажмуривает (даже ладошкой прикрыла, чтоб, значит, наверняка).

А третий глаз у неё ресницами трепещет, сияет нездешней синевой.

— Видала?

Показала мне язык и побежала в избу.

И вспомнилось мне, как матушка в этот дом замуж шла, а мы со старшей сестрицей, упокоится она с миром, за подол свадебного платья держались и ревели на два голоса. Родного батюшку-то никто из нас обеих не помнил, а отчим уж больно угрюм был с виду да грозен. Только потом оказалось, что сердце у него доброе. Приедет, бывало, с ярмарки, и давай подарки дарить: петушки сахарные, пряники печатные и по шёлковой ленте в косу. Каждую по голове погладит, ни свою не обидит, ни чужую. Только вздохнёт бывало над Хавроньей: «Найдёныш мой, сироточка!» Я по малолетству внимания не обращала, а сейчас от страшной догадки аж вскинулась. «Какую ж ты, отчимушка, нечисть на груди пригрел?» — думаю.

Тут скрипнула дверь бани, вышла Хавронья, отчима кличет. Взяли матушку — в две дохи завёрнутую, разморенную, распаренную, — и в дом понесли.

Стала я к Хавронье совсем по-другому присматриваться: нож железный под руку подложила, щепоть земли могильной на её след насыпала, красной шерстяной ниткой ухват обмотала. Взяла Хавронья нож за костяную рукоять, каравай нарезала и стала ухватом горшки из печи доставать, на стол накрывать. Ни разу не промедлила, от землицы не споткнулась, не застонала жалобно, по подземному миру тоскуючи. Не нежить, выходит, не мёртвый дух.

Да и не смогла бы навка долго с людьми под солнцем жить.

Пошла я опять к старушке-ведунье, в ноги кинулась: «Помоги, бабушка!» Посмотрела она на меня, покивала мыслям своим: «Есть одно средство, внученька, коли осмелишься». Пошепталась со мной, дала для матушки жира барсучьего, велела грудь и спину натирать. С тем и отправила.

А Хавронья меня на пороге встречает, говорит ласково:

— Уж не зла ли ты мне желаешь, сестрица милая?

— С чего ты взяла, Хавроньюшка? — отвечаю. — За лекарством я для матушки бегала. Вот, принесла.

Обнюхала она склянку с мазью:

— Вреда точно не будет.

И в покое меня оставила. А я стою, пояс наглаживаю, в котором ведуньин подарок запрятан. «Погоди, — думаю, — рассчитаюсь я с тобой за всё».

***
Помог барсучий жир матушке, поправилась она к лету. Стала опять по дому ходить, дела справлять. Присела как-то на завалинку горох лущить, тут-то я к ней и пристала: расскажи, мол, да расскажи, как ты с отчимом нашим познакомилась.

— Нечего тут рассказывать, — отмахивается матушка. — В лесу грибы-ягоды собирала, заплутала, испугалась, что не выпустит меня лесной батька к людям, не вернусь я к своим доченькам. Смотрю: девчоночка стоит, годков восемь от роду, Хаврошечка наша. Волосёнки светлые, как одуванчик. «Пойдём, — говорит, — тётя, я тебя домой отведу, здесь близко совсем». И корова с нею пёстрая — Бурёнка. Отвели меня в этот дом, с хозяином его познакомили. Приглянулись мы друг другу, а там и свадьбу сыграли. Дальше ты знаешь.

— А что с первой женой сталось?

— С какой женой? — удивляется матушка. — Бобылём ваш батюшка наречённый жил, пока со мной не встретился.

— Тогда откуда у него дочь? — спрашиваю.

Сыплются глухо горошины в глиняную миску. Шуршит шелуха в матушкином переднике.

— Из лесу, — отвечают мне Хавроньиным голосом. — Из лесу я взялась, сестрица милая. Нашёл меня наш батюшка дитём неразумным, приютил, воспитал, коровьим молоком вскормил.

Подхватилась я, как ужаленная: стоит Хавронья за моей спиной, косища белая из-под платка по груди толстенной змеёй вьётся — того и гляди в самом деле ужалит, — глаза недобрым огнём горят.

А матушка лицо прячет, будто кланяется:

— Спасибо тебе, Хаврошечка, за всё: и за то, что из чащи меня вывела; и за дочь мою третью, живой рождённую; и за спасение от хвори неведомой.

Я аж задохнулась от волнения:

— Матушка, ты кого благодаришь-то? Заманили нас всех сюда на погибель, слезами нашими и горем насытиться не могут. Сестрица младшая ходит по земле уродцем диковинным, старшую сгубили почём зря, тебя едва на тот свет не отправили!

— Молчи! — вскрикнула матушка. — Молчи, глупая!

Откинула Хавронья косу за спину, ко мне шагнула:

— Правду говоришь, сестрица, али так, языком попусту мелешь?

Достала я из пояса прутик тоненький, маленький, что мне ведунья дала, хлестнула крест-накрест воздух перед лицом Хавроньиным.

— Уходи, — приказала, — прочь, тварь лесная!

А у самой поджилки трясутся: вдруг не поможет волчьеягодник?

Зашипела Хавронья, оскалилась:

— Так вот какова благодарность людская? — И хвост коровий из-под понёвы так и хлещет по воздуху.

Упала миска, раскололась, горошины по земле катятся — матушка перенимать меня кинулась.

Но слаба она ещё была, успела я махнуть прутиком второй раз, успела — третий:

— Уходи!

Пятится Хавронья к калитке, я наступаю, а в хлеву Бурёнка мычит-надрывается. Загон рогами выломала, скачет галопом, я едва отскочить успела. Встала корова между мной и Хавроньей — не понять: кого от кого защитить пытается. А сзади матушка руку мою поднятую перехватила, повисла на ней:

— Что ж ты делаешь, доченька?

Повела Хавронья плечами, платок с головы стянула, поклонилась матушке низко, в пояс:

— Прощайте, — говорит. — Не поминайте лихом.

Шагнула за ворота вместе с коровой — и сгинула.

Только калитка на ветру скрипнула, да кончик хвоста в воздухе плеснул.

***
— Полюбила она меня, — плакала матушка. — И я к ней привыкла. Тварь лесная тоже ласку чувствует, по теплу скучает. Ревновала меня вначале, не без этого. Батюшку вашего наречённого она ведь за родного почитала, когда в лесу его деревом придавило — выходила. И он её родной дочерью называл. Душа в душу жили.

— А старшенькая моя, вроде тебя, дурочка была, но смелая, — не унималась матушка, — услышала где-то, что волос чуда лесного клады открывает — с гребня Хаврошечкиного целый пук сняла. «Хочу, — сказала мне, — хоть одним глазком посмотреть». Вот и посмотрела, бедняжка!

Взяла я с матушки слово, что ничего она отчиму не расскажет. Ушла и ушла Хавронья из дома, видно, время настало.

Стали мы как раньше жить. Да только хуже, чем раньше.

Молоко Бурёнкино жирное было, густое — и сыр, и масло с него делали, всю зиму кормились. И телята от неё велись — заглядение: любой на базаре покупал, не торгуясь. И полотно Хавроньино прибыток в дом несло, куда там моему, на кроснах тканому.

Отчим по Хавронье горевал, конечно, но держался. А когда младшенькая сестрица пропала — на человека перестал походить, запил, выносил из дома последнее. Оно и понятно: единокровная всё-таки дочь, не приблудная.

Искали мы её долго, всех окрестных весковичей опросили. «Видели, — говорили нам, — шла к опушке леса, а за соснами корова мычала, будто звала».

Матушка как услышала — опять расплакалась: «Не оставит Хаврошечка её своей добротой». Слаба совсем была, но к лесу из последних сил ходила, деревья гладила, говорила с ними о чём-то: видимо, за дочерей просила — родную и приёмную.

А ещё через год, аккурат на годовщину матушкиной смерти, ко мне опять тот вдовец посватался. «Кому ты без приданого нужна будешь», — сказал.

Я подумала — и пошла.

Тут для меня сказка закончилась.




Nicoletta Flamel, блог «Прозаек»

"Rose des vents"









Название: Rose des vents
Автор: Nicoletta Flamel
Бета: Тасара-бокка
Размер: миди, 4580 слов
Пейринг/Персонажи: мадам Розмерта/Северус Снейп, фоном - Северус Снейп/Лили Эванс (как водится, односторонний)
Категория: гет
Жанр: драма, ангст, романс
Рейтинг: PG-13
Предупреждения: возможен пафос, POV, AU (биография Розмерты взята из личного хэдканона автора)
Краткое содержание: Он приходит сюда почти каждую неделю. Садится в самом дальнем от входа углу за маленький одноместный столик, больше всего похожий на низкую кафедру, прислоняется спиной к стене, до самого кончика носа натягивает капюшон чёрного плаща. Наблюдает. Смотрит. Делает выводы.
Примечание: "Rose des vents" - "роза ветров"
Размещение: запрещено без разрешения автора

скрытый текстЮжный

Он приходит сюда почти каждую неделю. Садится в самом дальнем от входа углу за маленький одноместный столик, больше всего похожий на низкую кафедру, прислоняется спиной к стене, до самого кончика носа натягивает капюшон чёрного плаща. Наблюдает. Смотрит. Делает выводы. Мой личный Чёрный человек, осуждает он меня, одобряет ли? А может быть, просто — не замечает? Сидит, почти не меняя позы. Иногда, изящно лавируя между столиками на своих высоченных шпильках (в Шармбатоне за дефиле и лёгкость походки мне всегда доставался наивысший балл), я нет-нет, да и брошу в его сторону мимолётный скользящий взгляд: не ушёл ли ещё?

Не ушёл. Оплёл узловатыми пальцами чашку с кофе — так корни деревьев оплетают камни, случайно встреченные на пути к сердцу земли, — и смотрит. А куда — в кофейную гущу, на рассохшуюся столешницу, на меня или просто в пустоту? Я не знаю ответа, не пытаюсь его найти. Я делаю своё дело.

Первое время мне казалось, что он по какой-то причине следит за мной. Скучно стало дипломированному профессору Хогвартса, вот и наблюдает за трюками чужеземной циркачки — этакий Доктор, с лёгкой насмешкой созерцающий ужимки пёстрой и шумной Смеральдины.

Единственное, чего я не боялась, так это доноса в аврорат.

Магия? Запрещённая? Помилуйте, мистер Крауч, какая магия может быть в «Трёх мётлах»? У меня и палочки никакой нет — хотите, можете обыскать собственноручно, проказник вы этакий. Всё дело во вкусной еде и уважительном отношении к посетителям. Желаете кружку медовухи за счёт заведения? Ах, да, вы же при исполнении. Ну, тогда кофе. Да-да, я помню, вы торопитесь, но я знаю, от чего вы не сможете отказаться. Миндальный кофе — крепкий охлаждённый коктейль с добавлением мёда, миндаля и капельки рома. Удачного вам дня! — и на кубике льда, прежде чем бросить его в бокал, начертить ногтем незаметный отвращающий знак.

О, с того времени, как предыдущий хозяин оставил свой любимый паб «Три метлы» на попечение двадцатилетней Рози, сколько комиссий из аврората перебывало здесь — не пересчитать. Бывали дни, когда скулы сводило от доброжелательной улыбки, а кончики пальцев покалывало от заклинаний, отгоняющих зло. Я хотела покоя, места, которое могла бы с полной уверенностью назвать своим домом. Но я не думала, что врасту корнями в эту каменистую шотландскую землю настолько, что уже не смогу покинуть её.

Иногда, в самые шумные вечера, когда в пабе не остаётся ни одного свободного столика, я, улучив минутку, выскакиваю на крыльцо. Просто стою и смотрю в небо, и ветер освежает моё разгоряченное лицо. Но он уже не поёт. Или я стала слишком старой, чтобы услышать его голос?

***
Я родилась в пятницу.

Моя мать — femme de rien, бродячая цыганка-мануш — отряхнула меня со своего цветастого подола на пороге Нотр-Дам-де-Фурвьер вместе с пылью лионских дорог. На память о ней мне остались лишь сердоликовые бусы на шее, да поющий ветер в крови.

До одиннадцати лет я жила в магловском приюте для детей-сирот. Училась в начальной школе и всё свободное время была предоставлена сама себе. Босоногая бродяжка с холма Фурвьер, загорелая до черноты, обсыпанная крупными веснушками, в линялом платье, которое было уже неприлично коротко для десятилетней девчонки, я с ранней весны до поздней осени пропадала на берегах Роны, удила рыбу с мальчишками, воровала фрукты и сладости с лотков. Я рано научилась давать сдачи, вцепляться в волосы мёртвой хваткой, целиться ногтями в глаза. Приютские дети дразнили меня Бродяжкой, а поэтично настроенная юная учительница младших классов звала Enfant-du-vent (Дитя Ветра). Я одинаково обижалась на оба прозвища. «Меня зовут Розмерта!» — уже и не вспомнить, сколько разбитых носов, ободранных коленок и порванных тетрадей начиналось с этого вопля.

А ветер всё пел.

Тот, кто никогда не слышал его голоса, не сможет понять, каково это — раскинув руки, сбегать с отвесного склона, покрытого высокой травой, и на бегу, даже не снимая одежды, бросаться в речную воду, поднимая тучу сверкающих на солнце брызг. Или лежать после купания на берегу с неизменной травинкой в зубах и смотреть в летнее небо. «Облачка, детки, это пёрышки из крыльев ангелов, плывущие над землёй», — говорила нам выжившая из ума приютская бонна. За слезливость и сюсюканье её никто не любил, даже воспитательницы, но вот — запомнилось, накрепко вплавилось в мозг.

А ветер всё пел.

Когда мне исполнилось одиннадцать, в приют приехала очень высокая женщина и, поговорив с директором, забрала меня с собой. «Ты будешь учиться в Академии Чародейства и Волшебства, крошка, — сказала она. — Это большая честь для тебя» Поезд мерно стучал по рельсам, пригород Лиона таял в августовской дымке, и мой ветер затих, вслушиваясь в слова мадам Максим (так звали мою спутницу). Но потом — плеснул озорным крылом и помчался наперегонки с паровозом, то прижимаясь к рельсам, то взлетая вверх.

...В Шармбатоне мне довелось проучиться целых два года, пока на практических занятиях не выяснилось, что все мои знания почерпнуты исключительно из книг. Палочка не желала меня слушаться. А мой ветер — что ему были все эти пассы и латинские слова? Моя личная магия: начертанные на краю парты замысловатые знаки, чернильные руны на подушечках пальцев, шёлковые саше в сумке с учебниками, — помогала мне притворяться волшебницей. Я творила её из ничего: из воздуха и песка, из лепестков роз и кофейной гущи, из цветных лоскутков и камешков, подобранных на школьном дворе. Маленькое волшебство, смешное волшебство, больше похожее на детскую игру в «секретики», оно не оставляло магического следа, его невозможно было вычислить. В то время, когда остальные воспитанницы постигали магию как науку, я играла в неё.

Но этого оказалось мало для Академии.

Палочку я оставила в кабинете недоумевающей мадам Максим. Директор Шармбатона уговаривала меня не сдаваться и попробовать окончить третий курс. «Я не могла в вас ошибиться, мадемуазель Розмерта. Я чувствую магию в вашей крови» — сказала она мне. «Это ветер поёт», — беспечно отмахнулась я. Так и ушла — с небольшим рюкзачком за плечами (документы, тёплый свитер да смена белья), вернулась в магловский мир, заново открывая его для себя.

А ветер всё пел...

Северный

В первый раз в «Три метлы» меня затащила Лили. Она весело щебетала что-то о предстоящих экзаменах и отличной погоде, а я был занят судорожным подсчётом мелочи в кармане своей потрёпанной мантии, пытаясь наощупь определить достоинство каждой монеты с точностью до кната. Ведь девушку полагается угощать, не правда ли? Особенно такую, от присутствия которой ладони покрываются липким холодным потом, а чёртов язык прилипает к пересохшему нёбу.

— Что будете заказывать? — звонкий девичий голосок неожиданно прозвучал у меня над самым ухом.

Последняя монета с глухим стуком упала на дно кармана, в кучку таких же медяков. Я с облегчением сглотнул.

— Два сливочных пива, пожалуйста, — стараясь казаться взрослее и одновременно ненавидя себя за это жалкое позёрство, произнёс я.

— Пива? Вы всегда успеете его заказать. Позвольте мне угадать ваш любимый напиток. Не пожалеете.

Это что ещё за новости? Я почувствовал, как во мне закипает раздражение. Она, значит, привлекает клиентов, заманивает рекламными трюками, а денег у меня ровно на два сливочных пива — самого дешёвого и очень популярного (в силу своей дешевизны) напитка среди учеников Хогвартса.

— Северус, ты только взгляни на неё, — восхищённо шепнула Лили, дёргая меня за рукав.

Я поднял глаза на обладательницу звонкого голоса и обмер. Она была невозможна в своей пестроте. Юная то ли цыганка, то ли ирландка, с виду наша ровесница или чуть старше, в платье немыслимо яркой расцветки. Широкий лоскутный подол заткнут за пояс, обнажая хрупкие щиколотки, унизанные звенящими браслетами. Из-под алой косынки выбивается пышная копна тонких длинных косичек. В них вплетены сердоликовые бусины, похожие на запутавшиеся в волосах леденцы.

— Вам, молодой человек, несомненно, понравится крепкий чёрный кофе, — она словно смеялась над моим ошарашенным видом. — Щепотка цикория, лёгкое послевкусие жжёной карамели. А вам, юная леди, подойдёт...

— Два. Сливочных. Пива, — хрипло отчеканил я, стараясь не замечать, как обиженно надула губки Лили. — И счёт.

— Как вам будет угодно. Кстати, я — новая хозяйка «Трёх мётел», Розмерта, — ещё один взгляд на меня, теперь сочувственно-понимающий. — И вас как своих первых клиентов могла бы угостить за счёт заведения.

— Я — Лили. А этот несносный бука — мой... однокурсник Северус, — моя рыжеволосая спутница впервые споткнулась на слове «друг», и это задело меня гораздо сильнее мнимого сочувствия посторонней, попугайски разряженной девицы.

— Сливочное пиво — прекрасный выбор. Не стоит обижаться на... однокурсника, — Розмерта улыбнулась Лили и легко порхнула к стойке. — Сейчас принесу.

— Северус, она похожа на тропическую бабочку. И... и она ходит по пабу босиком! — выдохнула Лили, провожая её сияющим взглядом.

— Что совершенно неразумно, учитывая деревянный пол. Можно занозить ступни.

— Злюка! Из-за тебя я так и не узнала свой любимый напиток!

— Болтовня для привлечения внимания.

— Вообще не буду с тобой разговаривать, — Лили демонстративно отвернулась от меня.

Я украдкой следил за Розмертой, пытаясь понять, что в ней могло так очаровать Эванс. И только поэтому заметил лёгкое, почти неуловимое движение её пальцев над нашими кружками — она словно начертила в воздухе невидимый знак.

***
Вкуса сливочного пива я так и не запомнил. Но оно неожиданно ударило мне в голову. Я шутил, и мне даже казалось, что остроумно. Во всяком случае, Лили перестала дуться и смотрела на меня почти с нежностью. В другое время от такого её взгляда я сразу же потерял бы голос, но тогда это воспринималось как должное. Страшно сказать, я даже почти решился сказать ей, что она не совсем мне безразлична. Или совсем не безразлична? Жалко, что путь из «Трёх мётел» до Хогвартса такой короткий.

На прощание Лили поцеловала меня в щёку.

— Ты был сегодня ужасно милым, Северус. Я люблю, когда ты такой, — сказала она прежде, чем упорхнуть в сторону гриффиндорской гостиной. — Спасибо.

А я стоял, как дурак, и улыбался, держась за щеку, к которой мгновенье назад прикасались тёплые губы. Мне бы догнать её тогда, сказать: «Знаешь, Лил, давай всегда будем вместе». Шепнуть на ушко какую-нибудь ласковую глупость. Коснуться сияющего в полумраке лица. Но стоило только остаться одному, как прежняя нерешительность вернулась. «Завтра, после экзамена, обязательно с ней поговорю, — утешал себя я. — И кто знает».

Никто.

Не.

Знал.

Южный

— Рози, доченька, сделай птичку.

Мамино лицо, осунувшееся от долгого пути, припорошено пылью. Пыль скрипит на моих зубах. Жарко. Хочется пить. Но плакать нельзя. Маме нужно отдохнуть, умыться, поесть, выпить кофе или чего покрепче, поспать хоть немного на настоящей кровати. Иначе скоро, совсем скоро, она рассердится на меня.

Первые послеобеденные прохожие уже появились на площади, и в мамином бубне тускло поблёскивают несколько мелких монеток. Но этого мало для тёплой постели и вкусной еды, я-то знаю.

— Паршивка, — шипит мама и больно дёргает меня за волосы, не переставая при этом улыбаться. — Делай свою птицу и поживее!

Я отрываю от измятого шейного платка кусочек батиста, комкаю его в грязных руках. Я не хочу огорчать маму, я её очень люблю, но я не знаю, не могу предсказать, получится ли у меня в этот раз хоть что-нибудь. Птица не удавалась мне несколько дней подряд. Из-за этого нам приходилось ночевать на набережной, спать урывками, по очереди. Несколько раз нас прогоняли жандармы. Из-за этого мы не ели целые сутки. Маме подают с неохотой, она устала, она измучена и грязна. «Вшивая цыганка» — читается в чужих взглядах, брошенных мельком, исподлобья, точно камень в спину из-за угла. А мне пока ещё удаётся заработать несколько монет. Меня жалеют — брезгливой, высокомерной жалостью, но всё-таки...

— Ну же, давай! Как это у тебя получается? Шепчи свои колдовские слова.

Мама уже на грани, я вижу. Яркий лоскут трепыхается у меня в ладонях, кажется, вот-вот — и взлетит. Но — нет, замирает цветным комком, таким же бездушным и мёртвым как мостовая у меня под ногами...


Мне часто снится этот сон. В последнее время — всё чаще. Я поднимаюсь с постели, чувствуя вкус лионской пыли во рту. Холодный деревянный пол (это тебе не Франция, детка) обжигает ступни. Холод и жар, они вообще похожи, ранят одинаково больно — я помню... Мои руки дрожат, когда я расставляю у изголовья кровати красные свечи с запахом лаванды и мирта. Смешное волшебство, детское волшебство, которое сродни скрещиванию пальцев за спиной — просто так, от дурного глаза, но оно на время спасает меня, заставляет кошмары растаять с первым лучом бледного северного солнца. Я ведь не волшебница, не ведьма, не колдунья. Я всё ещё — бездарная маленькая нищенка, не способная заставить птицу взлететь.

Кажется, я опять плачу.

А ветер... ветер молчит.

***
Я не знаю, как он прошёл через мою защиту.

Носителям Метки даже в голову не приходит заглянуть в мой паб. Для встреч в Хогсмиде они выбрали «Кабанью голову». Аберфорт — нелюдим, он сам с собой не очень-то ладит: Пожиратели, чернокнижники, воры, убийцы — ему всё равно, лишь бы деньги платили. К тому же трактир находится в стороне от главного тракта. Тихое, безлюдное место, идеальное для ночных встреч.

Нет, если бы незваные гости задумали погостить в «Трёх мётлах», я не смогла бы им помешать. Куда мне тягаться с тёмной магией и настоящими заклятьями. Я всего лишь заранее постаралась сделать так, чтобы мысль о моём пабе не пришла в голову никому из них.

У крыльца «Трёх мётел» растут боярышник и шиповник. Я посадила их, когда началась война. На колючих ветках развешаны маленькие серебряные колокольчики, незаметные в густой листве. Их даже зимой не очень-то увидишь, если не приглядываться. «Дзиннь!» — говорят они, а я слышу: «Смерть!» Это значит, где-то поблизости прошёл носитель Метки.

Странное волшебство, смешное волшебство, нелепое даже в сравнении со Ступефаем, бесполезное в открытом бою. Вдоль входа в паб на тонких прочных нитях развешаны алые лоскутки. «Птицы совсем обнаглели, — говорю, смущаясь, если кому в голову приходит спросить о назначении этой гирлянды. — Растаскивают для гнёзд солому из-под крыши, да ещё и гадят на окна. Замучилась мыть».

Ветка чертополоха под ковриком у входа, железный гвоздь в косяке двери, обрывок красной шерстяной нити, намотанный на ручку, перо иволги, воткнутое в притолоку, — для всего найдётся объяснение. Вот только от домовых эльфов пришлось отказаться: бедняги начинают чихать, едва оказавшись поблизости.

Тем более, я не понимаю, как он вошёл сюда.

Колокольчики звякнули, лоскутки всплеснулись на незримом ветру, шляпка гвоздя зацепилась за полу мантии в тщетной попытке удержать гостя, с ветки рябины осыпались сухие ягоды...

— Я закрываюсь, извините, — говорю, скрещивая под шалью пальцы. — Попробуйте пройти чуть дальше, кажется, «Кабанья голова» ещё открыта.

Но он не слышит меня. Не слушает. Мешком валится на ближайший стул.

— Выпить, быстро! — в голосе скрипит песок.

— Вы ранены? — замечаю капли крови на столешнице.

— Пустяки.

— Позвольте мне угадать ваш любимый напиток, — произношу в надежде если не отпугнуть зло, то хотя бы заговорить его.

— Поздно. Тащите всё, что есть. Огневиски, эльфийский самогон, магловский медицинский спирт. Или в этой вашей дыре не наливают ничего, крепче тыквенного сока?

Чёрный песок сыплется из его рта вместе со словами. Я чувствую, как подошвы моих туфель увязают в нём. Внезапный порыв ветра бьёт в ставни. Я вздрагиваю, словно мне под рёбра воткнули нож.

— Страшная ночь, Ночь Всех Святых, — бормочу под нос, прогоняя наваждение.

Приношу в порядке, перечисленном гостем: огневиски, эльфийский самогон... Спирта, правда, не нашлось никакого: ни магловского, ни маговского. Зато ставлю на поднос тёмную бутыль креплёной самодельной настойки — подарок от заведения. Украдкой оборачиваюсь на клиента — не видит ли? — и ногтем царапаю на пробке знак, отвращающий беду.

Он сидит в той же позе, в какой я его оставила: ссутулившись, сцепив окровавленные пальцы в замок (боярышник не подвёл, честно пытался преградить путь).

— Ваш заказ, — говорю, ставя поднос на стол. — Что-нибудь ещё нужно? Бинт, закуска, антипохмельное зелье? Хотя, если вы всё это выпьете, вас даже безоар не спасёт.

— Боитесь, что сдохну, не заплатив? — он с кривой усмешкой высыпает на поднос пригоршню серебра. — Теперь мне не нужно считать по карманам мелочь.

В нём сложно узнать того застенчивого самолюбивого подростка, который когда-то приходил сюда вместе с рыжеволосой спутницей. Мои колокольчики не могут ошибаться, и я могу поклясться, что знаю, какой знак выжжен на его предплечье. Но, тем не менее, это — он.

— А где ваша ...

Договорить я не успеваю.

Северный

Меня никогда не посылали в рейды. Несмотря на свои непомерные амбиции, Лорд не стал бы забивать гвозди хроноворотом.

Для тесной компании Пожирателей я тоже оказался изгоем. Нюнчиком меня в лицо, конечно, не звали: никогда не угадаешь, как повернётся судьба, и вчерашний зубоскал вполне мог оказаться моим бессознательным пациентом — полутрупом, чья жизнь зависит от рук умелого лекаря. Но меня старались избегать. Немалую роль в этом играло моё происхождение. Нищий полукровка из рабочего квартала нелепо смотрелся бы среди чистокровных аристократов-убийц.

Я тренировался в одиночку. Я не хотел повторения сцены у озера или любой из многих подобных сцен. Ощущение собственного бессилия перед лицом врага — не самое приятное чувство. Вот только я не знал разницы между поединком и убийством. Тогда — не знал.

Лорд бредил Шекспиром.

Ты должен всех обмануть, желая стать, как все:
Придать любезность взорам, жестам, речи,
Цветком невинным выглядеть и быть
Змеей под ним.


Его любимый отрывок, за которым следовало не менее любимое Круцио. Аваде предшествовал один из монологов Гамлета, в зависимости от настроения. И Легилименс — верный спутник первых двух заклятий: считывать мыслеобразы жертвы, наслаждаться её страхом, её болью, — сопровождающийся строками из «Короля Лира». Он ведь был сумасшедшим, наш Лорд, двинутым, психом, «ку-ку на всю башку», но от этого ещё более опасным.

А потом случилось то, что случилось...

Я обнимал мёртвую Лили так, как никогда не осмелился бы прикоснуться к живой. Её волосы ещё пахли вербеной и ромашкой, и я зарывался в них лицом. Её ладони ещё хранили последние крохи угасающего тепла, и я покрывал их отчаянными жаркими поцелуями. Мне казалось, что она вот-вот очнётся, придёт в себя, ударит меня по щеке за неподобающую дерзость, и мир вновь обретёт краски, и время — замершее, остановившееся, смёрзшееся в один ледяной ком время — снова потечёт своим обычным ходом.

Но ничего не произошло.

Под жалобное вяканье ребёнка (сын? дочь? — без разницы, для меня он — поттеровский ублюдок) я встал, бережно положил Лили на пол и спустился вниз. Выскочка Поттер лежал у входа, таращась в потолок бессмысленно-храбрым близоруким взглядом. Я помню, как хрустнула под ногой оправа его очков, и тень удивления мелькнула где-то на краю моего сознания: надо же, не заметил сразу.

Шатаясь, как пьяный, я спустился с крыльца, по дороге сбив со ступеней несколько тыкв. Они упали на газон, провожая меня оскаленными горящими ухмылками. «Как бы не случилось пожара», — отстранённо подумал я и криво усмехнулся: Лили теперь всё равно. В переулке меня остановила компания магловских подростков с размалёванными под мертвецов лицами. «Trick-or-treat, дядя!» — крикнул один из них, но когда я оглянулся на звук, они с криками кинулись бежать. «Псих какой-то!», «Обкуренный!», «Пьяный!» — донеслось до меня издалека.

Я шёл, не разбирая дороги. Добравшись до пустыря, аппарировал, не зная, куда. Оказалось, в Хогсмит. Левое предплечье болело. Так ноет, сочась сукровицей, свежий ожог, когда его начинает затягивать тонкой коркой здоровой плоти. Я тогда не знал, что Лорд развоплотился, и первая магическая война окончилась. Я продрог до костей и очень устал. Но боль утраты пересиливала все прочие ощущения и чувства. Я был на краю безумия, так, кажется, писали в магловских романах, к которым за несколько лет до смерти пристрастилась моя мать.

Я бы удивился, если бы мог тогда удивляться, что ноги принесли меня прямо к «Трём мётлам». Невидящим взглядом скользнул по обрывкам красной тряпки на выбеленной стене фасада (подходящее украшение для такой забегаловки), и внезапно решил зайти. Мне казалось, я себя хорошо контролирую (у Лорда слабаки не выживают, детка), но как только я переступил порог, силы оставили меня.

Кажется, я что-то говорил, и хозяйка мне отвечала. Во всяком случае, выпивку принесла быстро.

— Если вы всё это выпьете, вас даже безоар не спасёт, — сказала она.

Всё правильно, хозяева пабов должны шутить даже с самыми подозрительными клиентами. Это их хлеб, шанс на дополнительный заказ и щедрые чаевые. Поэтому господа Пожиратели для своих встреч всегда выбирали «Кабанью голову» с трактирщиком-нелюдимом, который не лез не в свои дела. Я скривился, представив, что сделала бы с ним, к примеру, Беллатриса, если бы тот посоветовал ей не пить слишком много. Но от голоса ли этой ... Рози? Розетты?.. имя какое-то не английское... или же от щедрого глотка огневиски, мне слегка полегчало. Во всяком случае, если я и сдохну, то не сейчас.

Она меня узнала, понимаю в следующее мгновенье.

И... нет, нет, только не это, молчи, пожалуйста, молчи... да не раскрывай же ты рот, чёртова размалёванная кукла!!! ещё через один удар сердца я слышу непоправимое:

— А где ваша очаровательная спутница? Кажется, её звали Лили?

Лили.

Это имя я не осмелился произнести даже тогда, когда негнущимися пальцами закрывал её потухшие безжизненные глаза. Когда выл хриплым воем смертельно раненного зверя, оплакивая её короткую, так бессмысленно и жестоко прервавшуюся жизнь.

Это имя — два повторяющихся слога, — произнесённое чужими губами, ломает наспех возведённый защитный барьер. Ли-ли. Её нет. И никогда больше не будет. Ни-ког-да.

Южный

По его бледному лицу расползается паутина морщин. Кажется, кожа сейчас потрескается и осыплется на пол, словно старая штукатурка.

С каминной полки падает, разбиваясь на тысячу осколков, глиняный горшок (о, ничего особенного, решила попробовать себя в гончарном ремесле, будет потом, где хранить всякую хозяйственную мелочь), за ним — ещё один. И ещё. Мои обереги, хранители моего очага, краеугольные камни моего дома. «Шалфей, розмарин, полевая ромашка, вереск, цветы боярышника, чертополох, омела», — в воздухе остро пахнет сушёными травами, а я шепчу их названия, как шепчут матери имена своих погибших детей.

В мой дом этой ночью пришло безумие, схватило меня за горло костлявой цепкой рукой.

— Что ты знаешь про неё? — шипит оно, впиваясь чернотой зрачков в мою душу. — Что каждый из вас может знать о ней?

— Имя, — хриплю в ответ. — Только имя.

И — волна за волной — на меня накатывает его отчаянье, переполняет его боль, захлёстывает его страх. Раз за разом, сметая все мои защитные барьеры, пытаясь сломать меня, — смерчем, тайфуном, ураганом, неведомым тёмным заклятьем. Вот сейчас, вот ещё немного, — и я не выдержу груза его воспоминаний, где даже светлые моменты пропитаны, словно ядом, неизбывной смертной тоской. Кровь стучит в висках, лёгкие пересохли от недостатка кислорода. «Этот псих сейчас просто задушит меня», — мелькает в голове единственная связная мысль. Но я не чувствую страха.

— А ещё — её любимый напиток.

И его пальцы разжимаются за мгновенье до того, как я готова была потерять сознание.

Северный

Мне становится смешно. И, кажется, я даже смеюсь — хриплым, надсадным, безумным смехом. «Любимый напиток», надо же! Даже подыхая, это торгашеское племя будет думать только о деньгах.

— Сделай мне его, — горло саднит, похоже, я сорвал связки. — Свари мне это проклятое пойло, и я оставлю тебя в живых.

Не знаю, зачем я говорю так, ведь я никого не собирался убивать, тем более эту.

Пошатываясь, она бредёт к стойке.

— Не смей использовать палочку, слышишь? — бросаю ей вслед.

Неопределённо пожимает плечами. Этот жест можно считать согласием, но отчего-то мне чудится в нём горькая насмешка.

Южный

Что нужно добавить в зелье, которое и не зелье вовсе? Как заставить кусок шёлка взлететь? Ты не подскажешь мне, мама?

Лунные лучи, горсть пыли с порога дома — дома, которого у меня никогда не было, речную гальку с берегов Роны?

Нет.

Лепестки вишен, несколько капель гречишного мёда, семена придорожных трав?

Нет.

Есть ли в мире горькое лекарство, способное перебить привкус смерти? Есть ли такая сладкая ложь, чтобы успокоить чужую боль?

Мой ветер молчит. Он приходит, когда захочет, его нельзя вызвать, заманить в ловушку, заставить петь. Для того, чтобы услышать его голос, я должна быть счастливой — ты помнишь, мама? Или — хотя бы верить в свои силы.

Пыль лионских дорог скрипит на моих зубах, забивается в горло, мешая вдохнуть. Маленькое волшебство, смешное волшебство — измятый кусок батиста в грязных детских пальцах... птица не взлетит... или... всё-таки?

Я задумчиво перебираю пакетики с травами. Шафран, корица и базилик... эстрагон, тимьян, розмарин и лаванда... душица, чёрный перец, имбирь... Из них получились бы отличные специи для любого напитка или блюда. Их названия звучат затейливым заклинанием, мечтой любой домохозяйки, эпиграфом к любой кулинарной книге.

Буря за стенами паба внезапно срывается на низкую мелодию альта, всплёскивает голосами испуганных флейт, ранит слух жалобой скрипок...

Что я могу предложить человеку, внезапно потерявшему — всё?

Себя?

Даже этого будет мало.

А больше у меня всё равно ничего нет.

Северный

Она бормочет что-то, повернувшись ко мне спиной. Не колдует, это бы я сразу заметил. Просто шепчет вполголоса, раскачиваясь в такт порывам урагана за стеной.

Интересно, много ли она поняла из того, что я мог наорать вслух? Впрочем, Обливиэйт никто не отменял. Вот, пожалуй, сейчас и...

Она подходит. В руках — ни стакана, ни чашки. Не смогла? Не захотела? Поленилась сыпануть щепотку травы и залить кипятком?

Всё равно мой ответ — нет.

Папаша наутро после пьяного скандала всегда просыпался виноватым и опустошённым. Что-то похожее чувствую сейчас и я. Нет, боль никуда не делась, порыкивает из глубин грудной клетки. Но сил сопротивляться ей у меня уже не осталось. Равно как и желания — превозмогать.

Её ладони сложены ковшиком.

— Что это? — кривлюсь в ухмылке.

— Ничего, простая вода, — отвечает она и расцепляет пальцы.

И тут я вспоминаю.

***
Мокрые рыжие пряди выбились из наспех заплетённой косы, и Лили, сердясь, заправляет их за ухо.

— Я бы хотела родиться рыбой, Северус. Огромной рыбой, размером с солнце, и жить на самом дне всемирного океана, — мечтательно говорит она минуту спустя.

«Ты и так моё солнце и мой океан», — кажется, мои губы шевелятся, и я испуганно закрываю себе рот ладонью.
Потому что оборванный мальчишка из Паучьего тупика не должен знать таких слов.

Над нами колышутся ветви прибрежных деревьев. В этом году мы с Лили забрались ещё дальше от Коукворта — вверх по течению небольшой речушки, что делит город пополам. Здесь её вода ещё не отравлена выбросами фабричных отходов и коллекторными водами. А маленький пляж, затерянный среди зарослей ивняка и ольхи, не пользуется популярностью у местных маглов, привыкших отдыхать поближе к пабам с дешёвой выпивкой и спортивными трансляциями.

— Ты всегда такой задумчивый, Северус, — смеётся Лили и плещет мне в лицо речной водой. — У тебя сейчас был такой вид...

— Какой? — нарочито грубо спрашиваю я, отряхиваясь.

— Будто ты хочешь меня поцеловать...


Северный

— Вы хотите меня поцеловать? — спрашивает она, и в глазах её плещутся глубокие зелёные волны, а каштановые пряди в свете очага отливают тяжёлой медью.

— Ведьма! — рычу я, стискивая её тонкие запястья. — Ничего этого не было!

Лужица на деревянных досках пола плавится жидким янтарём.

Южный

Ветер, мой ветер снова поёт во мне. Поёт — для меня. И я заставлю тебя услышать его голос.

Маленькая цыганка выросла, обула на босые ступни изящные туфли-лодочки, сменила ворох цветастых юбок на скромный костюм, выплела сердоликовые бусины из волос и нанизала их на суровую вощёную нитку.

Но моё волшебство по-прежнему осталось со мной.

Я не умею заговаривать смерть, мама. Но верю, что любая тьма рано или поздно отступает, и приходит рассвет. Нужно только постараться и дожить до утра.

— Ведьма! Ничего этого не было!

— Но могло — быть.

Сейчас я творю волшебство из ничего: из воздуха, из голоса ветра, из глубины сердца, из чужих мыслей, из забытых снов. Если бы только мадам Максим могла меня видеть... о, как бы она гордилась своей ученицей! Как... бы... она... гордилась... мной...

Северный

Её лицо — лицо Лили — склоняется надо мною. Её волосы пахнут ромашкой и вербеной. Её губы — губы Лили — о них я грезил в самых смелых и жарких своих мечтах. Её руки — руки Лили — нежно обнимают меня и держат на самом краю пропасти, не давая сорваться вниз, убаюкивая, утешая, даруя покой.

«Я любила тебя», — шепчет она. И голос её — голос Лили — не лжёт.

«Я люблю тебя», — говорит она, прижимаясь ко мне всем телом. И сердце её — сердце Лили — не лжёт.

«Я буду любить тебя», — обещает она. И она не лжёт

И я сдаюсь.

— Всегда? — спрашиваю, глядя в глубину её зрачков.

Она молчит.

«До рассвета...», — смеётся далёкий ветер.

Но мне и не нужен был ничей ответ...

Эпилог

Он приходит сюда почти каждую неделю. Садится в самом дальнем от входа углу за маленький одноместный столик, больше всего похожий на низкую кафедру, прислоняется спиной к стене, до самого кончика носа натягивает капюшон чёрного плаща... Наблюдает. Смотрит. Ждёт?

Иногда я мечтаю, как, изящно лавируя между столиками на своих высоченных шпильках (о, два года обучения в Шармбатоне всё-таки дают о себе знать!.. а на больную спину можно не обращать внимания), я подойду к его столику и позволю себе пошутить:

— Что будете заказывать, сударь? Огневиски, эльфийский самогон, магловский медицинский спирт? Или, может быть, бинт, закуску, антипохмельное зелье?

И он наконец-то увидит во мне — меня.

Годы идут, и мой паб постепенно обрастает новыми защитными маячками-заклятьями. Красные лоскутки на стене, перо иволги под притолокой, щепотка полыни, брошенная в очаг. У крыльца я опять посадила боярышник и шиповник. «Дзиннь!» — звенят маленькие серебряные колокольчики на ветвях.

И — я бросаюсь к окну, чтобы проводить взглядом растворяющуюся в ночи тёмную фигуру.

Маленькое волшебство, смешное волшебство, с каждым годом я всё меньше верю в него, потому что мой ветер всегда молчит. Мне кажется, даже он оставил меня.

Но иногда, за несколько минут до рассвета, я вижу один и тот же сон: батистовый лоскуток, расправив разноцветные крылья, взмывает вверх — к сияющему летнему солнцу.

И тогда я просыпаюсь с улыбкой на губах...

Nicoletta Flamel, блог «Прозаек»

Будем жить


Название: Будем жить
Канон: Владислав Крапивин, «Самолёт по имени Серёжка»; к/ф «В бой идут одни старики»
Автор: Nicoletta Flamel
Бета: fandom DetKlass 2016
Размер: мини, около 2000 слов
Пейринг/Персонажи: Сергей Скворцов, Серёжка Сидоров, Ромка Смородкин, Старик
Категория: джен
Жанр: драма, агнст
Рейтинг: PG-13
Краткое содержание: не все самолёты разбиваются навсегда
Примечание: канонные смерти персонажей и неканонные жизни. Небольшое AU по отношению к двум канонам.



***
Не всякий немец боится лобовой.

Старший лейтенант Сергей Скворцов понимает это слишком поздно. В тесной кабине самолёта всё: и звуки, и запахи — кажется одной сплошной пеленой. Сквозь рокот мотора и свист воздушных потоков; сквозь едкий чёрный дым, набившийся внутрь; сквозь отчаянный хрип динамиков, врывающийся в уши отчаянным малороссийским акцентом: «Серёга, у тебя пулемёты заклинило, сворачивай, холера тебя подери!» — Сергей Скворцов видит наплывающее на него лицо немецкого лётчика: отчаянное безусое лицо, с прокушенной до крови нижней губой… И удивляется краем сознания: надо же, разглядел! Горящее масло из пробитого мотора тягучими огненными каплями падает с приборной панели, обжигает колени. Лётные перчатки дымятся в тех местах, где на них попали искры, но Сергей не чувствует боли.

Не всякий немец боится лобовой. Советская пропаганда ошибалась. А значит, всё это было — зря.

Небо горит над Курском.

И в этом огне растворяется всё.


***
У Серёжки светлые с песочной рыжиной волосы, дырка в голубом носке и синяк под коленкой. Обычный мальчишка, каких много в каждом дворе. Но почему-то от его присутствия квартира будто озаряется невидимым светом. Я тороплюсь показать ему всё — и книги, которые собирал мой дедушка, мамин папа, и модели самолётов, склеенные мной, и даже самое сокровенное — старую фотокарточку другого дедушки, давным-давно погибшего на войне.

— Он был лётчиком? — Серёжка уважительно присвистывает, бережно держа фотографию за уголок.

— Старшим лейтенантом. Имел целых два ордена и звание Героя Советского Союза, — я сглатываю невидимый комок. — Посмертно. Ты не подумай, будто я хвастаюсь, просто…

— Я понимаю, — кивает Серёжка.

И меня затапливает тёплая волна благодарности к нему.

— Расскажи ещё про деда, — вдруг просит он, глядя, как за окном моей комнаты шелестят тополиные ветки.

— Я мало про него знаю. Бабушка говорила, что совершил два воздушных тарана. После первого — выжил, а вот второй… Они ведь даже не были женаты. На войне без этих церемоний обходились, не до того…

Серёжка опять кивает: действительно, мол, не до того.

— Как его звали-то?

— Сергеем, как тебя, — неловко улыбаюсь я, боясь, что Серёжка примет мои слова за попытку подольститься к нему. — А фамилию бабушка не помнила. Записала папу под своей — Смородкиным. И больше замуж не вышла, как её ни уговаривали.

— Почему? — спрашивает Серёжка, а глаза у него синие-синие, как летнее небо.

— Любила, говорит. Да и некогда после войны было всякими глупостями заниматься. Хотя кто этих девчонок поймёт.

***
— Подавай в трибунал, командир!

Ему повезло: в последний момент успел рвануть рычаг, сбросить фонарь и вывалиться из горящей кабины. Ему повезло: раскрытый парашют спланировал не за линию фронта. Ему повезло: отделался лёгкой контузией и переломами, фельдшер из санчасти так и сказала: в рубашке родился.

И вот сейчас Сергей Скворцов сидит перед гвардии капитаном Титаренко, перед Героем Советского Союза Алексеем Титаренко, перед Лёшкой Маэстро, знакомым до мельчайшего чиха, и, изо всех сил стараясь, чтобы не дрожала рука и не дал петуха голос, предательски протягивает заявление о переводе в наземные войска.

А что ещё можно сделать? Если при каждом взлёте сердце начинает биться в такт рваному ритму мотора, а руки, до боли в костяшках вдавившиеся в рычаги, теряют чувствительность и мерещатся самолётными крыльями, расправленными в полыхающее, перепаханное пулемётными очередями небо. Если даже после приземления под коленями не проходит мелкая противная дрожь, и только глоток неразбавленного спирта из фляжки помогает уснуть — и не видеть сны, в которых старший лейтенант Скворцов раз за разом снова идёт в лобовую.

А что ещё можно сказать? «Я боюсь стать самолётом?!» — вздор, чепуха! За войну они видели всякое. В том числе — и груду горячего металла вместо кабины, из которой при всём желании нельзя было достать человеческое тело, намертво вплавленное в тело самолёта. Лёшка, конечно, не станет смеяться, отчаянным жестом взъерошит примятую фуражкой копну поседевших волос, скажет что-нибудь ободряющее и бессмысленное, вроде «будем жить, Серёга!». А в следующем бою опять всё повторится заново: и морок про руки-крылья, и бессильная ложь про заклинившие пулемёты, и чёрная пелена перед глазами, сквозь которую проступают очертания какого-то мирного Города, не похожего на остальные города.

И, неловко плюхнувшись на аэродром, Сергей Скворцов долго будет сидеть — не в силах откинуть фонарь и открыть залитые холодным потом глаза. Будет слушать, как затихают последние обороты мотора, как сердце колотится в груди, как… И кто знает, может однажды, на землю вернётся полностью исправный самолёт с целёхонькой пулемётной лентой, в кабине которого не будет никакого пилота, потому что…

Сергей старается об этом не думать.

Лучше уж пехота или штрафбат.

Но Лёшка, как всегда, решает иначе. В небольшом костерке корчится скомканный бумажный листок.


***
Серёжка умеет превращаться в самолёт. Вначале я думал, что это мне только снится. Но потом…

Потом он всё рассказал мне — и про то, как случайно нашёл дорогу в Заоблачный Город, и про Старика, и про сны, которые иногда бывают переходами в другие пространства. Да ещё и отмахивался, словно ничего особенного не происходит: дескать, каждый мальчишка может стать самолётом, если захочет.

— Превратись, хоть на минуточку! — попросил я, когда мы в очередной раз вместе пошли гулять.

И вот уже над белыми соцветиями-зонтиками возвышается небольшой бело-голубой самолётик с пятиконечной звездой на борту.

А в следующее мгновение ко мне опять бежит улыбающийся во весь рот Серёжка.

Только раскалённый солнцем воздух качнулся, словно невидимый маятник, — туда-сюда.

— Здорово, — восхищённо выдохнул я и, помолчав немного, добавил: — Вот если бы мой дед умел так, как ты. Его бы сбили, а он — ррраз! — и стал человеком.

Серёжка помрачнел.

— Если ты разбиваешься во сне, то умираешь наяву — навсегда. Про это Старик говорил, — он присел на траву рядом с моим креслом-коляской, обнял худые колени. — Знаешь, иногда мне кажется, что чёрные орлиные тени на границе Безлюдных Пространств — это души сбитых самолётов из той, далёкой войны.

— Вражеских? — выдохнул я.

Серёжка посмотрел на меня серьёзно и горько.

— И вражеских, и наших. Понимаешь, Ромка, самолёт, вся груда металла — это как бы тело. А лётчик, сидящий в кабине — его ум и душа. И когда они разбивались, то разбивались вместе. Что-то, конечно долетало до земли, а всё остальное — злость там, ненависть к врагу, нежелание умирать или, наоборот, желание подороже отдать свою жизнь — проваливалось сквозь грани миров. И оставалось там навсегда.

Я почувствовал, как, несмотря на жаркий летний день, между моими лопатками ползёт струйка холода.

— Не бери в голову! — вдруг хлопнул меня по плечу Серёжка. — Это всё страшилки. Их у нас в Заоблачном Городе каждый мальчишка знает. А Старик грозится уши надрать, если ещё раз от нас такое услышит.

Я хочу спросить Серёжку, откуда на его борту взялась белая звезда с потёками краски - будто нарисованная наспех, через трафарет.

Но Серёжка уже бодро катит моё кресло по траве и болтает о неопасном и весёлом: о девчонке Сойке и пирожках с капустой, о книжках и о том, как нам влетит от моей мамы, если мы опоздаем к ужину.

И я решаю не перебивать его.

***
«Будем жить!» — это звучит как тост, как присказка (вроде знаменитого Лёшкиного «От винта!»), и одновременно — словно заклинание или тщетная человеческая попытка обмануть смерть.

Во сне я опять вижу стены Заоблачного Города.

А в следующем бою у Лёшки отказывают пулемёты. И я — ведомый, бесполезно болтающийся на хвосте, помнящий вкус дыма на обожжённых губах — вступаю в бой.

«Развели педагогику!» — матерится в рацию командир.

Потому как Лёшка, отчаянная голова, с самого начала знал, на что меня можно купить со всеми потрохами. Самолётом или человеком, но я не могу допустить, чтобы из-за моего бездействия погиб друг.

«Мы ещё повоюем!» — хрипит в динамиках радостный гвардии капитан Алексей Титаренко, мой командир Алексей Титаренко, безумный засранец Лёшка Маэстро, которому моя способность убивать врагов важнее собственной жизни.

Я ненавижу его. Я готов отдать за него жизнь. Я… а, ко всем чертям!

Когда механик рисует на фюзеляже моего самолёта пятиконечную звезду, я чувствую, как точно такая же (только чуть поменьше) проступает на моём боку, под мокрой от пота гимнастёркой. Да ещё и чешется, скотина, будто назойливый комариный укус.

На вечерней репетиции Второй Поющей я ору громче всех. Лёшка, шутя, грозит мне пальцем: потише, мол, будущий солист Большого Театра, из-за тебя хора не слышно.

Премиальные сто грамм за сбитый самолёт я проглатываю, не закусывая. Спирт сразу же обжигает желудок, приятное мутное тепло разливается по всему телу, и я забываю о маленьком белёсом шрамике на левом боку.

Потому что в самом деле — чепуха, пятнышко не больше ногтя. Мало ли на мне отметин и шрамов, чего про них переживать.

Снов я больше не вижу.


***
Не верьте, если вам скажут, что Рома Смородкин двенадцати лет погиб в катастрофе. Чушь!

Со мной столько всего произошло, что когда-нибудь я напишу об этом целую книжку.

Мои ноги внезапно выздоровели, я вырос, выучился на художника-дизайнера, женился на Сойке, и у нас есть отличная дочка Наденька.

Только в коробке с книгами, которую я перевёз из старой квартиры, стало на одну фотографию больше. Так они и лежат рядом — мой дед, старший лейтенант Сергей, и его маленький вихрастый тёзка.

По возрасту я давно перерос их обоих. Мне (страшно признаться!) уже давно за сорок.

Иногда летом, спровадив Сойку и взрослую Наденьку в деревню, я допоздна засиживаюсь на кухне, достаю заветный конверт с фотографиями и смотрю на них, пока глаза не начинают слезиться от усталости. И тогда мне кажется, будто у обоих Сергеев один и тот же прищур прозрачных глаз, и одинаковая улыбка.

А ещё они оба разбились — каждый на своей войне.

Но Серёжка мне ещё немного снился прежде, чем уйти навсегда. Говорил, что Старик разрешает, если недолго.

— Возьмёшь меня в Заоблачный город, когда придёт время? — спросил я его на прощание.

И Серёжка-из-моего-сна кивнул:

— Я прилечу за тобой. Сам ты можешь не найти дорогу.

***
Старик похож на майора Ермакова, нашего комполка. Несмотря на прозвище, не старый ещё, худой, высокий, небритый.

Я лежу в его доме на кровати. В жестяной кружке на тумбочке исходит паром горячий крепкий чай. Сквозь открытое окно доносятся мальчишечьи голоса.

Я помню, как умер.

Я помню, как направил горящий самолёт в эшелон фашистских вагонов с топливом. Помню, как отказал двигатель. И отчаянное Лёшкино «Прыгай, Серёга!» — тоже помню.

Но прыгнуть я не мог. Ручку аварийного сброса фонаря намертво заклинило под сиденьем. К тому же я знал: без меня самолёт не долетит до цели. И знал, что просто так он меня не отпустит. Потому что я уже почти целиком стал - им.

Когда я говорю об этом Старику, тот не смеётся, только сокрушённо качает головой. А потом говорит что-то о Безлюдных Пространствах и подвижных участках закрытого поля.

— Мальчишки называют их тенями чёрных орлов. Но лично мне они напоминают очертания самолётов из старой кинохроники. Вы видели когда-нибудь?

Я хочу сказать, что не успел. Что не дожил до того дня, когда киноплёнку с военными кадрами начнут называть старой. Но Старик смущённо покашливает, видимо понимая, что сморозил глупость.

— Вы слишком хотели жить. И у вас была какая-то цель. Вы сумели прорваться через грани, и не стать одной из таких… кхе-кхе… теней.

— А сейчас? — мрачно спрашиваю я, морщась от боли в груди.

— Вы умираете, — просто отвечает Старик. — Ваше человеческое тело сгорело за много лет и пространств отсюда. Вы не должны были жить. И скоро вы просто исчезнете.

— Как остальные? Как Лёшка Маэстро?

— Я не знаю про остальных, я вам уже говорил.

— Ну что ж, — говорю я. — Один раз я уже умирал. Если хотите знать — это не страшно.

Старик кивает. То ли соглашается со мной, то ли и в самом деле — знает.

— Есть один способ. М-м-м-м… экспериментальный, скажем так. Я могу отправить вас обратно — в виде сгустка энергии. Если всё получится, вы родитесь у какой-нибудь женщины и проживёте новую жизнь. Вот только со временем я могу не рассчитать — до вашей войны или после. Вам ведь всё равно?

Я пытаюсь расхохотаться, но захожусь в хриплом надсадном кашле. Перед глазами плывут разноцветные круги.

— Мне говорили, что бога нет, — бормочу, едва отдышавшись. — Но вы так похожи на него.

— Глупости, — Старик улыбается. — Я — всего лишь учёный. Так вы согласны?

— Будем жить! — хриплю я в ответ.

И проваливаюсь в черноту.


***
Чем старше я становлюсь, тем чаще мне снится Заоблачный Город, — такой же, как в детстве. По утрам после таких снов у меня неприятно ноет сердце. Сойка приносит таблетки, ворчит, что нужно показаться врачу.

Наденька уже давно Надежда Романовна, замужняя учительница младших классов. Скоро она уйдёт в декрет, и мы с Сойкой станем бабушкой и дедушкой.

А за окном всё так же шелестят тополя — уже другие, чем в моём детстве, ведь с тех пор мы несколько раз переезжали с места на место. И я беспокоюсь, что однажды, когда придёт время, Серёжка не сможет прилететь за мной.

Видимо, зря.

Лучшее   Правила сайта   Вход   Регистрация   Восстановление пароля

Материалы сайта предназначены для лиц старше 16 лет (16+)