Что почитать: свежие записи из разных блогов

Записи с тэгом #Крипи из разных блогов

Санди Зырянова, блог «Дупло козодоя»

Былые дни

Былые дни
крипи, мини, общий рейтинг
персонаж: Страшный Старик


Темная бутылка тускло поблескивала под светом фонаря, доходившим с улицы. Престарелый джентльмен всматривался в глубины мутноватого стекла.

— Помнишь, как мы впервые встретили этих, с чешуей? — спросил он наконец.

Острый нос клипера вспенивал воду, ветер так туго надувал паруса, что их синеватый деним казался твердым. С тех пор, как в Калифорнии нашли золото, фрахт стал стоить очень, очень дорого, и перевозка пассажиров известного сорта стала необычайно выгодной. Покупку этого клипера капитан сумел окупить всего за один рейс.

скрытый текстСвоим судном он заслуженно гордился. Нигде в Новой Англии вы бы не нашли второго настолько быстроходного парусника, и весь Кингспорт с восторгом повторял его название — «Морской конь». Именно на «Морском коне» прибыла в Кингспорт добрая половина его обитателей — ведь поначалу это был совсем маленький городишко; капитан, уже на излете жизни выбирая место для постройки дома, легко нашел самое удобное — неподалеку от берега, как и хотел, и сожалел лишь о том, что самый высокий утес уже занят. С этого утеса, состарившись и отойдя от дел, он мог бы часами наблюдать за морем и первым видеть, какие корабли стремятся к Кингспортскому маяку. Но на этом утесе уже стоял какой-то дом, и окна его загорались по вечерам, хотя хозяева дома никогда не выходили в город.

Теперь-то, конечно, Кингспорт весь застроен аккуратными улицами. Привычные взгляду капитана остроконечные крыши давно не в моде, когда-то роскошные особняки превратились в обшарпанные трущобы, а его собственный дом, уже обветшалый, состарившийся вместе с самим капитаном, оказался в ряду других на скромной улице Приморской. Но тогда!

В тот день они шли мимо острова Понапе. Фрахт был не самым удачным, но капитану давно хотелось побывать на этом острове или хотя бы пройти вблизи. Неожиданно вода будто вскипела, и небольшой риф справа от борта зашевелился. Матрос, наблюдавший за морем, вскрикнул от удивления и позвал капитана. «Русалки, русалки!» — твердил он.

На прекрасных сирен эти существа походили очень мало. Скорее, они напоминали каких-то двуногих рыб или земноводных, которым провидение зачем-то придало гротескное и пугающее сходство с людьми. Жабры за их затылком приоткрывались — существа дышали, но при попытке приблизиться к ним резво попрыгали в воду…

Позже, несколько лет спустя, капитан все-таки свел с ними знакомство. Они хорошо умели торговаться, и все-таки он буквально озолотился, скупая у них жемчуг — за такой жемчуг любой ювелир продал бы душу дьяволу. Но от капитана не требовалось души. И если дьявол и стоял за плечом водяных людей, которые сами себя называли Глубоководными, то капитану он ничем не повредил.

Глубоководные стали настолько доверять капитану, что показали ему Нан-Мадол — свой город на сваях из базальтовых бревен и даже позволили поклониться священной черепахе…

А потом они ушли. По слухам, кое-кто из них помогал рыбакам, а кое-кто поселился в Инсмуте, где вступал в браки с людьми и уводил отпрысков в море, но капитан с трудом этому верил. Да кто из людей женился бы на таких странных созданиях? Торговать — другое дело, честнейшие ребята эти Глубоководные, хоть, говорят, и людоеды… По крайней мере, когда капитан хотел было вздернуть на рею парочку бунтовщиков, Глубоководные выпросили у него этих людей. Больше никто никогда их не видел.

Бунт был понятно почему — цинга и нехватка пресной воды…

— А помнишь остров рыбьего черта? — продолжал старый капитан.

Надо было бы сказать «рыбий бог», но капитан был ревностным католиком… в детстве. В далеком детстве, когда его родители, добрые католики родом из Килкенни, рассказывали ему сказки о Джеке с фонарем из репы и с ужасом вспоминали о голоде, выгнавшем их из родных мест. Тогда-то будущий капитан и поклялся, что больше никто из его семьи не будет голодать.

Не следует думать, что клипер возил в Калифорнию одних добропорядочных пассажиров и товары, за которые честь по чести была уплачена пошлина. Честь, порядочность… разве они значат то же, что и закон? В те времена и честь, и порядочность были на стороне тех, кто не дружил с законом! А если на «Морского коня» и садились вовсе бесчестные людишки с деньгами, политыми чужой кровью, то капитану не было до того дела.

Однако на этих пассажиров даже он, тертый калач, посматривал с опаской. Странные это были люди, загорелые, угрюмые, молчаливые, необычайно свирепые. Одеты они были неважно, но на обычных бедняков не походили, и у каждого имелись ножи и пистолеты. «Как бы этим господам не взбрело в голову захватить моего „Морского коня” да заняться кое-чем похуже контрабанды», — про себя размышлял капитан. Боцман, такой же, как он, многоопытный морской волк, давний товарищ по имени О’Фланаган, молчать не стал.

— Сдается мне, кэп, — сказал он, — и половины плавания не пройдет, как нам придется пошвырять эти отбросы ко всем чертям за борт.

— Оставь, — ответил капитан, но в голосе его не было убежденности, — они плывут себе, как добрые люди, пусть плывут. Пока что они ничего плохого не сделали.

— Не по душе мне, кэп, как они шепчутся и замолкают, коли мимо них проходит кто-то из команды, — признался О’Фланаган.

Если бы капитан поинтересовался мнением юнги, тот мог бы кое-что порассказать. Но юнга был всего лишь юнгой — вечно голодным мальчишкой, затюканным и по горло занятым работой: то мыл палубу, то помогал на кухне. Зато его не боялись мрачные пассажиры «Морского коня».

Именно юнга однажды робко спросил О’Фланагана — к капитану он подойти боялся: мистер боцман, где тот город Р’Лайх, до которого плывут все эти господа, чтоб им быть здоровыми так, как они ругаются?

— Чего? Ты ничего не путаешь, малец? — взревел О’Фланаган, не по злобе, а по привычке зычно орать, перекрикивая шум ветра и волн. — На кой черт им этот Релох? (ему послышалось испанское слово, означавшее «часы»). Никаких часов им не надо, они плывут в Калифорнию, и видит бог, не за-ради честных трудов!

— Чтоб я не сказал лишнего, — возразил юнга, — но если вы таки найдете в Калифорнии хоть одного человека, чтобы шериф не задавал ему вопросы, то пусть моя мамочка сготовит вам лучшего кошерного мяса, какое найдет на кингспортском рынке! Но эти, эти не плывут в Калифорнию. Они повторяют, что им нужен Р’Лайх, они смотрят в свою карту и все говорят за одно: где тот Р’Лайх, почему так долго его нет?

— Да пусть себе треплют, что в голову взбредет, — по кратком размышлении сказал О’Фланаган, — тебе-то что? И нам-то что за дело? Выполняй, что приказано, и не суйся в чужие карты, вот что я тебе скажу, малец!

И все-таки он сразу же доложил капитану.

Капитан всерьез обеспокоился. О городе Р’Лайх он уже слышал от своих знакомцев-Глубоководных и знал, что часы тут ни при чем. Глубоководные сами опасались этого города, но что могло толкнуть на паломничество к нему двадцать мужчин разбойничьей наружности?

А всего хуже ему тогда показалось, что он понятия не имел, «где тот Р’Лайх». Это был бы несусветный позор — взять пассажиров и не привезти их туда, куда им надо, пусть они и зафрахтовали корабль не до Р’Лайха, а до калифорнийского Ричмонда.

Наступил мертвый штиль — скверная для парусника погода, и «Морской конь» едва-едва делал полтора узла в час. Пассажиры собрались на палубе и всматривались в низкие пасмурное небо, все храня зловещее молчание. О’Фланаган был не в лучшем расположении духа — бранился почем зря, сплевывал за борт, и матросы старались не попадаться к нему на глаза. Капитан же, напротив, почему-то успокоился.

Стояла прохладная, свежая ночь. Высыпали звезды, Южный Крест загорелся над головой, слабые волны отливали зеленоватым свечением, и в ответ им мерцали огни Святого Эльма на клотиках мачт. Наконец, взошла луна.

Пассажиры уже не молчали — они стояли на коленях, протягивая руки к луне, и бормотали какие-то не то стихи, не то молитвы. «Тьфу, — про себя подумал капитан. — И молятся-то они не в урочное время, и ясно, что не святым и не деве Марии! Вот уж взял на корабль чертовых язычников, чтоб их поскорее забрал их же любимый морской дьявол!»

О морском дьяволе он подумал, конечно, ради красного словца. И вдруг над волнами встал остров не остров, город не город — то, что увидел капитан, напомнило ему Нан-Мадол, только размеры зданий были циклопическими. Пассажиры резко подхватились на ноги. И тут черти вынесли прямо на них юнгу, видимо, желавшего устроиться на ночлег на палубе: в кубрике стояла духота.

— Ха-ах! — дружно выдохнули пассажиры. Сразу множество рук вцепилось в подростка.

— А ну, стоять! — вспылил капитан.

До того времени он не обращал внимания на этого худосочного еврейского мальчишку, сбежавшего из дому ради службы на корабле – разве что иногда шпынял его или всыпал линька, если тот был недостаточно расторопен. Но, Иисусе, мальчишка был членом его команды. Эти чертовы язычники с разбойничьими рожами — не им было хватать его грязными лапами!

Матросская куртка, и без того рваная, затрещала и поддалась, когда капитан попытался выхватить юнгу из рук своих пассажиров. С десяток матросов подоспело ему на помощь. Завязалась потасовка. Мальчишку отбросили подальше, а матросы с явным удовольствием лупили своих неприятных пассажиров — те, впрочем, выхватили ножи, заскрежетавшие о матросские кортики…

Несколько человек упало. Неправдоподобно черные лужи растекались под ними — в лунном свете кровь всегда кажется черной. Капитан отшатнулся и застыл.

В центре жуткого, пахнущего мертвыми рыбами циклопического города разверзлись врата. И тогда пассажиры, как по команде, ринулись за борт, увлекая за собой двух или трех матросов из экипажа «Морского коня».

— Стойте! Стойте, черти, дьяволы, чтоб вас! — кричал капитан, пытался удержать кого-то, но его будто не слышали. Лишь один из пассажиров отмахнулся ножом — отмахнулся и вспорол грудь О’Фланагана, боцмана «Морского коня», старинного друга и побратима самого капитана. Море вскипело, взревел ветер, подхватил паруса, ударил в них внезапным дождем и понес «Морского коня», а за кормой погружался в пучины город Р’Лайх...

В тот вечер капитан впервые понял, как сохранить душу покойника и запечатать ее в стекле.

— Ты помнишь, как этот мальчишка, чтоб его, вырос и стал капитаном собственного клипера? — не без гордости говорит капитан.

В темной бутылке раскачивается маятник.

Дом на Приморской улице давно обветшал, и капитана уже никто не называет капитаном — соседи пугливо зовут его за глаза «Страшный Старик», а в глаза уважительно «сэр» и «мистер», и повзрослевшие и состарившиеся потомки бывшего юнги боятся лишний раз пройти мимо его окон на базар, где покупают свое кошерное мясо… И все-таки лавочник охотно принимает в уплату за виски и табак старинные дублоны, поднятые для капитана Глубоководными со дна океана, а дружище О’Фланаган и многие другие, которых капитан пожелал оставить возле себя — они помнят все. И пока они помнят — Страшный Старик будет жить и беседовать с ними по вечерам.

Санди Зырянова, блог «Дупло козодоя»

Дети моря

Дети моря
Бета: Тесс
миди, крипи, NC-21, каннибализм


Примечание: нингё - японская русалка. Нан-Мадол - руины древнего города на о. Понапе. Обед Марш - герой "Тени над Иннсмутом" Г.Ф.Лавкрафта

Мягкие водоросли окутывали тело. Занимался рассвет, просвечивая сквозь толщу воды. Эри раздвинула мощные стебли ламинарий и скользнула вверх.
На рассвете всегда приплывала Акико, ее подруга с суши.
Сегодня у Эри для нее был подарок – несколько крупных, безупречно округлых и белых жемчужин. Эри знала, что Акико обрадуется: за эти жемчужины ей дадут много, много тусклых овальных монеток, на которые вся семья Акико сможет жить целый месяц. Правда, это значило, что целый месяц Эри не увидится с Акико. Хотя…
скрытый текстАкико была бедна. Эри не очень понимала, что это означает – под водой не бывало бедности; бывали голодные годы, нападения акул и гигантских кальмаров, эпидемии, однако океан щедро кормил – или не кормил – всех своих детей, не делая между ними различия. Мать-Земля отличалась от Матери-Воды: на суше одни, неустанно трудясь, все-таки жили впроголодь, а другие, ничего не делая, всегда были сыты. Первым приходилось все время думать о будущем, откладывая куски на черный день. Поэтому Эри не удивилась бы, если бы Акико продолжала выходить в море и нырять за жемчугом, даже насобирав полную лодку жемчужин.
На лицо Эри пала тень – так и есть! Акико приплыла! Но… что-то слишком большая лодка у нее на этот раз. Вдруг это не Акико? Сюда редко заходили крупные суда… может, просто Акико сумела скопить денег на новую лодку?
Эри осторожно выглянула из воды.
На волнах колыхалась нарядная огромная лодка-фунэ – Эри такую видела впервые. Богато украшенная резными скульптурами, под ярким парусом. И на палубе стояло несколько человек, которых Эри тоже никогда раньше не видела. Это были мужчины в расписных кимоно, с оружием у пояса. Любопытной Эри захотелось рассмотреть оружие поближе: Акико рассказывала ей о самураях с катанами, однако одно дело слушать рассказы, а другое видеть настоящую катану вблизи, и она двинулась к лодке, как вдруг заметила еще кое-что.
Акико.
Ее подруга, в разорванной одежде, связанная, избитая и окровавленная, стояла на палубе, и двое мужчин грубо удерживали ее за веревки и волосы.
Эри содрогнулась. Она знала, что люди суши не могут жить в воде – и пользовались этим, когда хотели убивать друг друга: ей уже доводилось видеть на дне таких связанных мертвецов. Она не раз спрашивала у Акико, ради чего людям убивать людей. «Но вы же убиваете акул и осьминогов, и мелких рыб тоже», – удивлялась всякий раз Акико. «Это другое дело! Акулы и осьминоги охотятся на нас, а на рыб мы сами охотимся! Но вы – вы же не едите друг друга», – не понимала Эри. Она и сейчас ничего не понимала, кроме одного: вот-вот эти мужчины бросят ее подругу в воду, и надо успеть поймать ее до того, как она умрет. А потом они вдвоем уплывут подальше отсюда, наловят жемчуга и будут жить припеваючи в каком-нибудь красивом заливе…
– Зови нингё, – потребовал один из мужчин.
– Не могу, – прошептала Акико.
Эри удивленно остановилась. Зачем ее звать? И почему не может, если Акико всякий раз, приплывая, звала ее по имени?
– Зови, иначе убью, – обнаженный клинок прочертил по груди Акико длинную линию, мгновенно обросшую бахромой кровавых капель.
– А-а! Эри, – вскрикнула Акико. – Эри!
Эри отчетливо понимала, что выбора у нее нет. Вернее, есть, но такой, что хуже не придумаешь: если она не покажется – эти мужчины убьют Акико, если подплывет к фунэ – возможно, убьют ее саму.
– Зачем она вам? – всхлипнула Акико. – Я скажу ей, она принесет столько жемчуга, сколько прикажете…
«А-а, вот в чем дело, – подумала Эри. – Может, сразу нырнуть за жемчугом, чтобы они поскорее развязали ее?»
– Мясо нингё дает божественное долголетие, женщина, – ласково улыбаясь, произнес какой-то старик, стоявший рядом. – Разве ты не знала?
– Но тот, кто убьет нингё, сам быстро умрет, – возразила, дрожа, Акико.
– У Тодаёши-доно достаточно верных слуг, готовых пожертвовать жизнью ради его божественного долголетия, – все с той же благостной улыбкой пояснил старик.
В голове у Эри сложился план.
Подплыть.
Раскачать лодку. Опрокинуть ее.
Забрать Акико и быстро уплыть.
Остальные пусть выбираются сами. Им хочется божественного долголетия? А океанской водички нахлебаться не хочется?
Возможно, у акул, которых тут водится в большом количестве, тоже есть какая-нибудь легенда о мясе людей…
– Плывет, – гоготнул один из людей. – Какая же она уродливая!
– Нингё уродлива, но вкус ее мяса прекрасен, – возразил самый богатый и властный из мужчин, должно быть, тот самый Тодаёши-доно.
Акико дернулась.
– Эри! – закричала она. – Эри! Уплывай! Быстро! Они тебя убьют, Эри!
Как же Эри сожалела, что не может общаться с ней мыслями, как со своими сородичами…
Клинок вакидзаши снова прошелся по нежной шее девушки. Вгрызся в нее – и оторвался, прорезая страшный второй рот под подбородком… Кровь брызнула тугой струей, заливая кимоно и расползаясь невыносимо яркой лужей под ногами, сквозь прорези в коже видно было какие-то трубки и розоватое мясо, Акико захрипела и осела прямо в собственную кровь...
– Акико!
Эри схватила сильными руками с перепонками борт фунэ. Шатнула. Резко дернула вниз…
А потом, нырнув, издала Акулий Клич.
Рыбьему языку учили каждую молодую нингё – на всякий случай, потому что мало кто мог представить себе, зачем звать опасных хищников и о чем с ними разговаривать. Ладно бы еще дельфины… Но дельфины могли, наоборот, еще и спасти утопающих людей, а этого Эри не хотела.
Люди, одетые в шелковые кимоно, с оружием, на суше чувствовали себя прекрасно – но в воде все это намокало и стремительно тянуло ко дну. Однако до дна не дошел ни один из самураев и слуг Тодаёши-доно: десятка два акул окружило барахтающиеся тела, и вскоре вода помутнела от крови. Впрочем, Эри не смотрела в ту сторону. Она подхватила тело Акико и решительно поплыла к берегу.
Ноги, идеально приспособленные для плавания и ныряния, на суше двигались неуклюже. Стоя, Эри больше походила на пингвина, чем на человека. Но ей и не нужно было идти далеко или быстро – ей нужно было только вытащить Акико из воды и перевязать ее раненую шею. Эри прислушалась: Акико не дышала. Кровь перестала вытекать из раны, хотя поначалу хлестала тугой струей.
– Акико! Акико! – звала Эри, распутывая веревки на руках подруги и сжимая края раны, чтобы срастить их. Но никакие целебные умения Народа моря не помогали – голова Акико почти отделилась от тела, и жизнь ушла из этого тела навсегда. Эри не хотелось в это верить, и она целый день и целую ночь просидела над Акико, шепча заговоры и заклинания – все было напрасно, и к утру на бледной, холодной коже начали выступать трупные пятна.
Тогда Эри заломила руки и, подняв голову к небу, запела.
Она пела о дружбе с Акико, о жемчужинах, которые она продавала, чтобы прокормить младших братьев и сестер, о морских волнах, о птицах в небесах и рыбах в глубине, и снова о дружбе, и снова об Акико. О том, как задубела от морской соли ее нежная кожа, как начали слепнуть ее глаза и глохнуть уши, как трудно ей было дышать на суше, потому что она слишком много времени проводила, задерживая дыхание, под водой. И как сильна духом была бедная Акико…
Закончив петь, Эри сняла с шеи охотничий нож с зазубренным лезвием.
Если бы люди суши не были так глупы, они бы сами приходили и покупали у ее сородичей острые морские ножи, прекрасные украшения и тонкие ткани из волокон водорослей, выделанную рыбью кожу, и, конечно, жемчуг. Но люди суши боялись Народа моря, хотя никто из Народа моря не причинял им зла.
Зазубрины прошлись по коже, вспарывая ее. Эри свежевала тело Акико, снимая кожу и срезая длинными лентами мясо с костей, разделяла ребра, вспарывала брюшину, вычищая требуху – уже тронутая разложением, требуха не годилась в пищу Эри, однако ее охотно съедят акулы. Следовало бы, по обычаю, торжественно выпустить кровь из тела, но крови оказалось совсем немного – почти вся она вышла через рану на шее.
Мясные ленты Эри выполоскала в воде, что смогла – съела сырым, остальное вместе с требухой и костями сбросила в воду со словами «Пусть Мать-Вода примет тебя и возвратит в жизнь, Акико». Так Народ моря напутствовал своих умерших, и хотя Акико была из людей суши, она умерла ради нее, ради Эри. А значит – имела право быть похороненной, как все ее родичи.
Спев последнюю прощальную песню для Акико, Эри соскользнула в воду и поплыла.
Она направилась на юг. Ей было все равно, куда плыть, лишь бы не оставаться здесь, где все напоминало об Акико и ее гибели. В последний раз взглянув на небо, Эри нырнула насколько могла глубоко – и исчезла в темных пучинах океана…

***
По всему дну вспучивались вулканы. Трубки «черных курильщиков» в глубине источали кипящую темную жидкость, лава вытекала на дно, застывая в воде причудливыми сгустками. Там, наверху, никто и представить не мог себе глубинную жизнь Земли. Зато хорошо представляли, из чего можно извлечь выгоду на поверхности.
Эри знала, что когда-то Народ моря жил на этих островах, выходил на сушу и даже строил чудесные города на сваях. Эти города стояли долго и надежно, в отличие от зыбких построек людей суши – Народ моря использовал вырубленные из базальта бревна и доски, неуязвимые для времени, ветра и волн. Где-то здесь, на Мадоле, осталось древнее святилище Нан-Мадол, в котором жила ручная черепаха Великой Матери Седны, а чуть подальше, в открытом море, – большой храм Р’Лайх. Но вулканические силы опускали океаническое дно в одних местах, приподнимая в других. Самые ранние города Народа моря ушли под воду. А те, что еще оставались над водой, были давно покинуты из-за страха перед новыми извержениями вулканов. Люди суши, легкомысленно селившиеся здесь, рассказывали о городах Народа моря всякие небылицы и боялись переступить их пороги… Глупые! Лучше бы они боялись того, что клокотало под их ногами!
А еще им следовало бы бояться друг друга.
…Когда-то, давным-давно, один испанский мореплаватель записал в бортовой журнал, что видел остров. Двести лет спустя русская экспедиция нанесла остров на карты. Испанец не стал высаживаться, а русские никогда и ничем не угрожали обитателям вновь открытых земель, но вскоре к берегам Мадола начали причаливать все новые и новые корабли. Торговцы, пираты, беглые каторжники, авантюристы всех мастей строили хижины на почти нетронутой земле Мадола. Их все еще было мало, очень мало, и удаленность Мадола от материков надежно защищала его от поселенцев, но и те немногие, кто прибыл сюда, насаждали здесь свои порядки.
Эри вышла на берег, отжала волосы.
У нее все еще оставались при себе жемчужины и украшения, которые она хотела подарить Акико. Украшения, на ее вкус, были простенькими, потому что к бедной одежде другие бы не подошли, но Акико неизменно приходила от них в восторг. Сейчас смотреть на переливчатые завитки перламутровых медуз и водорослей было больно. Подумав, Эри решила продать их и купить себе кимоно, как у женщин суши. Такое же, какое носила Акико. А еще – гэта, смешные и неудобные сандалии на деревянных подошвах, чтобы надеть их в память об Акико.
Плоть Акико вошла в плоть Эри, и теперь у нее были желания Акико. Так случалось всегда, когда умирал кто-то из Народа моря, и близкие вкушали его плоть. Другие обряды провести не удалось, и все-таки Эри чувствовала, что Акико посмертно вошла в ее семью и со временем должна возродиться в теле кого-то из ее младших сестер.
Но сейчас Эри заботили более насущные дела. Она направилась в единственный на острове город Колония, прямо к рынку, где и попыталась предложить свои вещи на продажу.
– Безумная женщина, – сказал один из торговцев. Он говорил на незнакомом языке, но Эри слышала его мысли, а вот он ее мысли – нет. – Иди с этим к ювелиру, пока тебя не убили и не ограбили!
Искать ювелира пришлось довольно долго. Босые ноги очень скоро заболели от соприкасания с твердой землей, а жабры начали гореть от сухого воздуха. Эри уже подумывала о том, чтобы отказаться от своей затеи, как увидела витрину с выставленными в ней золотыми и серебряными украшениями. Они не были похожи на ее изделия, и Эри усомнилась в том, что ей удастся что-то продать, однако все же толкнула дверь.
– Ювелир-сан, – вежливо начала она, поклонившись, как это делала при ней Акико, – позвольте показать вам мой товар…
– А-а! Что за чудище! – заорал ювелир.
До Эри докатилась волна его отвращения и страха. По меркам Народа моря она считалась очень хорошенькой, но людям суши Народ моря казался непривлекательным; это было неприятно, но ничего изменить Эри не могла. Она могла только выложить на прилавок маленький подвес, который так и не украсил грудь Акико.
– О, – ювелир мгновенно забыл о страхе и нагнулся над подвесом. – Какая тонкая работа! Восхитительно! Ах, живи я где-нибудь в Лондоне или Париже! Разве тут кто-нибудь сможет заплатить за эту вещицу столько, сколько она стоит? Где ты украла ее, оборвашка?
– Я не крала, – с достоинством возразила Эри. – Это моя собственная работа!
Ей пришлось повторить это на трех наречиях суши, которые она знала; наконец, ювелир понял ее.
– Что за дьявольская тарабарщина, – раздраженно пробормотал он. – Эй, женщина! Сделай и принеси мне еще таких вещиц!
Эри кивнула, сгребла монеты, которые он ей заплатил, и побрела на рынок за одеждой.
Ей и в голову не пришло проверить, дал ли ювелир ей настоящую цену. Деньги под водой не имели хождения, одежду она сама пряла, ткала и шила из волокон водорослей, а платье, которое в конце концов купила Эри, понадобилось ей только затем, чтобы таким образом почтить память Акико. Но Народ моря чтил договоры и выполнял обещания, даже если жалел о том, что дал их. Поэтому точно так же Эри не пришло в голову отмахнуться от слова, данного ювелиру.
Впрочем, она любила мастерить украшения.
Раковины и жемчуг у берегов Мадола были немного не такие, как у берегов Сикоку, но Эри это понравилось. Она уже прикидывала, что из них можно сделать. Тут и водоросли, и рыбы были другими – и вдохновляли ее на другие формы и мысли. Она подыскала небольшую полузатопленную пещерку в окрестностях Нан-Мадола, в одном ее конце оборудовала жилье, другой конец отгородила занавесью и устроила там мастерскую. Смастерить небольшую шлифовальную машинку, истратив последние деньги на земные инструменты, было делом нескольких часов, – и закипела работа. Перепончатые пальцы ловко вплетали куски перламутра в серебряные нити, сверлили жемчужины. Вскоре браслет и диадема уже лежали в котомке Эри. Она задумалась, достаточно ли этого. «Ладно, покажу ему – вдруг он не захочет покупать», – подумала она, выходя на дорогу, ведущую в Колонию…
Ювелир буквально вцепился в ее украшения – и потребовал еще.
Эри окончательно убедилась, что ей необходимо выучить язык здешних людей суши. Поэтому следующий комплект украшений у нее получился нескоро – она тратила много времени на выходы в город и попытки объясниться с торговцами. Оказалось, что их язык не был единым: некоторые говорили по-голландски, некоторые – по-английски и по-испански; тех, кто говорил по-английски, было больше всего, и Эри решила начать с изучения английского. Сначала люди суши потешались над ее неуклюжими фразами и ломаными словами, однако вскоре дело пошло на лад. Одновременно с английским она изучала торговое дело, насколько могла. Теперь-то Эри понимала, что каждый товар имеет рыночную цену, знала, чем опт отличается от розницы и почему драгоценности стоят дороже пищи.
Ей пришло в голову, что оптовая цена на ее украшения слишком низка по сравнению с розничной. Но она быстро делала успехи в английском. Теперь она знала, как сказать об этом ювелиру. И, придя к нему с новым комплектом украшений, раздельно проговорила:
– Мистер ювелир, я хочу получить за это…
Она назвала сумму, которая ей самой казалась довольно приличной. Сейчас Эри опасалась, что ювелир не согласится, но зря. Он кивнул головой и произнес:
– Это выгодная сделка. Предлагаю обмыть!
– Обмыть? Разве мои украшения грязные? – не поняла Эри.
В глазах и повадках ювелира сегодня было что-то… нечистое, Эри не могла понять, что именно, но как отказаться от «обмывания», не знала. А ювелир завел ее в красиво обставленную комнату, налил и протянул ей какой-то сосуд:
– Выпьем за успешные продажи!
Эри глотнула. Голова у нее закружилась, ноги подкосились, но, чтобы не обидеть ювелира, она глотнула еще и еще.
А потом наступила тьма.

***
– Ну, красотка, теперь ты никуда не денешься, – весело произнес мужской голос.
В голове у Эри по-прежнему мутилось, но она все же узнала голос ювелира. «Почему он так говорит? Я ведь никуда не девалась. Что ему от меня нужно? Он что – тоже охотник до мяса Народа моря?»
– Ты хочешь съесть меня? – спросила Эри. Язык плохо слушался, и оттого ей пришлось дважды повторить английские слова, прежде чем до ювелира дошел смысл сказанного.
– Еще чего, жрать такую дрянь, как ты, – фыркнул ювелир. – Ты будешь работать. Если, конечно, ты действительно сама мастерила эти вещицы. Ты будешь делать, а я продавать, и мы с тобой заживем, гы-гы!
– Но моя мастерская…
– Я дам тебе инструменты.
– Но…
Ювелир отвернулся и вышел, захлопнув дверь.
Эри мало-помалу приходила в себя. Она никогда не пробовала алкоголь раньше, и теперь понимала, что ей не следовало и начинать. Но ювелира она понять не могла.
«Зачем? Я и так делала для него украшения! Он мог бы просто сказать, что не согласен повышать оптовую цену!»
Дверь снова хлопнула. Ювелир занес станки и материалы, потом вернулся с куском черствого хлеба и кружкой воды.
– Чтобы до вечера ты сделала хотя бы одну вещь!
То, что принес ей ювелир, не годилось. Эри перебрала низкосортный, почти не блестящий перламутр, тусклый жемчуг, низкопробное серебро… Точно так же не годилась и еда: вода была затхлой, несвежей, а хлеб – плесневелым, черствая корка могла бы расцарапать губы Эри. Вздохнув, Эри отодвинула хлеб и кружку – и принялась за работу.
Что делать с этими скверными материалами, она не знала. С трудом выложила какой-то цветок из обломков перламутра, но до вечера так и не закончила.
Глаза у Эри привыкли к полумраку под водой, но в комнате было совсем темно, может быть, работа не удавалась еще и поэтому.
Когда ювелир снова зашел, Эри беспомощно сидела над его заказом.
– Это плохие перламутр и серебро, – сказала она. – А жемчуг надо выдержать в уксу…
– Где работа? Где работа, я спрашиваю? – не слушая ее, закричал ювелир.
– Я же объясняю…
И тогда на плечи Эри обрушился удар.
Ее никогда в жизни не били палкой. Она умела обороняться от акул и хищных дельфинов, отгонять альбатросов и сражаться с кальмарами. Но палка!
Эри была так потрясена, что даже не почувствовала боли.
…Она пришла в себя, лежа на полу. Все тело ломило. Ювелир избил ее до крови.
– Пока работу не сделаешь – жрать не дам, – сказал он ей напоследок.
Растерянная и подавленная, Эри просидела с его материалами всю ночь. Она попробовала повторить какую-то из своих старых работ, но перламутр раскрошился, а жемчужины совсем не смотрелись в своих гнездах. Однако ювелир наутро, пренебрежительно хмыкнув, все же процедил:
– Можешь, когда хочешь. Сделай еще – тогда жрать принесу.
Фантазия Эри окончательно иссякла. Она сплела из серебряной проволоки рыбку и стала вкладывать куски перламутра в ячейки, но подобрать их по размеру и цвету не сумела: из-за большой разницы получалось некрасиво. Эри села над злополучной рыбкой и заплакала.
Она все еще горевала, когда ювелир вернулся. От него сильно несло тем самым напитком, который он тогда поднес Эри, вот только сознания он не терял. Ноги у него заплетались, и Эри со страхом смотрела на него.
– Эй, ты, уродина! – невнятно заорал он. – А ну, иди сюда!
Эри подумала, что, может быть, ей удастся сбить его с ног и убежать. Голода она не боялась, но ее жабры уже начинали пересыхать, а это могло очень плохо кончиться.
К тому, что ювелир опять ударит ее палкой, она не была готова. И ко второму удару – тоже. И к третьему…
– Вот тебе, уродина! Такие уродины не должны жить, – приговаривал ювелир с каждым ударом. – Твое дело работать, пока я добрый!
Эри выпрямилась. Собралась с силами.
Сил у нее было гораздо больше, чем у любого человека суши. Может быть, потому что людям суши не приходилось драться с акулами и гигантскими кальмарами. А может быть, потому что океан гораздо суровее к своим детям – и в то же время добрее.
Перепончатая рука сомкнулась на палке и не дала ей опуститься на плечи.
– Ах ты… – начал ювелир, но второй рукой Эри дотянулась до его горла и сжала. Сжала надолго, не отпуская, пока ювелир не перестал шевелиться. Тогда Эри разжала пальцы, и ювелир со сломанной шеей осел на пол.
Что делать дальше, Эри не знала. Она еще никогда не убивала человека, и ей стало не по себе. И тут на нее навалилось грызущее, бесконечное чувство голода.
Охотничий ножик снова покинул ее шею. Эри сняла одежду с ювелира, морщась от тяжелого запаха. От Акико пахло свежестью и морем, а от ювелира – немытым телом и перегаром, но Эри знала, что все освежеванные туши пахнут одинаково.
Мясом, которое можно приготовить.
Погребальный ритуал требовал съесть мясо сырым, но по отношению к ювелиру Эри не считала нужным проводить ритуалы. Он не был ее родичем.
…Снимая шкуру и срезая мясо с костей, Эри еще раз вспомнила, как впервые вкусила человеческой плоти. Но то была плоть горячо любимой Акико. А это – просто еда.
Выпускать кровь по обычаю Эри тоже не стала. Подставила какой-то таз, слила туда кровь, разделала тушу. Требуху отложила, отделила кости, сняла кожу. Разделала мясо – без кожи туша ювелира показалась ей по-настоящему безобразной, вялой и расплывшейся. Обдумала, что с этим делать, оценила каждый кусочек. Из кожи вообще-то можно было что-то смастерить, но Эри ее забраковала: слишком старая, неровная и непрочная. Кости ювелира ей тоже не понравились. В отличие от костей многих рыб, они оказались хрупкими, негибкими, из них не вышло бы даже гребешка или пуговицы.
– Ты не годишься даже на хозяйственные мелочи, ювелир-сан, – вслух пробормотала Эри. – Надеюсь, твое мясо хотя бы можно есть!
Более-менее наваристые куски мяса Эри отделила от туши, затем отварила, найдя кухню с кастрюлями, и съела. Оно оказалось невкусным и дряблым, с противным привкусом прогорклого рома, но это все же было лучше, чем плесневелый хлеб. А жилистые или жесткие куски, кости, ободранную кожу и требуху собрала и ночью, уплыв далеко в море, похоронила в воде, подозвав акул.
Ее мастерская была в порядке. Эри забрала свои скромные пожитки и вернулась в дом ювелира.
Спустя несколько дней в лавку заглянул какой-то человек.
– Я тут покупал… эээ… а где мистер Джексон?
– Он уехал, а мне велел работать в лавке, – пояснила Эри. Лгать ей было стыдно, но рассказывать, что на самом деле произошло с ювелиром, не хотелось.
– А когда вернется?
– Не хотел сказать.
– Понятно. Э… мисс…
– Меня зовут Эри. Я должна продать вот это, – и Эри показала свои новые изделия. Созданные из настоящего перламутра и умело восстановленного жемчуга, украшенные самоцветами с суши, они были очень красивы. Злосчастную рыбку Эри теперь носила сама.
– Вот это да! Боюсь, я даже для своей милой Дженни такое не куплю, – начал человек.
– Почему?
– Будто уж я не знаю, сколько стоит такая работа!
Эри назвала цену. Глаза человека удивленно расширились.
– Так дешево? Это что, подделка?
– Нет, настоящее.
Человек торопливо, суетясь, отсчитал деньги, забрал выбранный им браслет и, оглядываясь по сторонам, выбежал из лавки, но на выходе все же остановился и спросил:
– Эй, мисс, а Джонсон тебя не взгреет за то, что продешевила?
– Нет, – твердо сказала Эри. – Заходи, я принесу еще браслетов.
Торговля в когда-то пустой и сонной лавке Джонсона пошла на лад. Эри быстро поняла, что действительно продешевила, но она не слишком ценила деньги, а воспоминания о жадном Джонсоне, как и о властном Тодаёши-доно, были достаточно свежи, чтобы избегать и богатства, и власти. Поэтому Эри удовлетворилась небольшим доходом, выставив умеренные цены на свои изделия, а соседи перешептывались, что она хотя и безобразна, бедняжка, но сердце у нее доброе.
Иногда в ее лавку заходили моряки – и тогда в ней ничего не оставалось: они скупали все. Эри не знала, радоваться или грустить. Ей нравилось видеть свои изделия на немногочисленных женщинах Колонии, а моряки увозили их навсегда.
Как-то раз один такой моряк, покупая украшения, разговорился с ней.
– Если бы вы жили у нас, леди, вы могли бы сколотить большое состояние, – сказал он. – В нашем городе хватает дамочек, готовых платить за такие штучки бешеные деньги!
– Верю, – Эри слабо улыбнулась. – Но у нас мало народу, и не все могут покупать их дорого. Поэтому я прошу столько, сколько мне могут заплатить. А вы можете купить украшения у меня недорого, а у себя в городе продать дороже, разве нет?
– Если бы у вас было побольше украшений, мы могли бы торговать регулярно, – моряк задумался.
Они еще немного поговорили о делах и торговле, а на следующий день моряк пришел еще раз.
– Мистер Марш, – представился моряк, – Обед Марш.
– Эри.
– Ну вот что, мисс Мэри… то есть Эри… как насчет ланча? Мы могли бы обсудить кое-что.
Он предложил ей делать украшения исключительно на продажу, чтобы поставлять их в Новую Англию. Эри задумалась.
– Я буду делать вам целые партии украшений, но и для женщин Колонии тоже буду их делать, – сказала она. – Знаете, как обидно, что я не вижу новых хозяев своих драгоценностей?
Они встречались еще несколько раз. Мало-помалу их разговоры перестали касаться только торговли. И вот наступил последний день пребывания капитана Марша в Колонии.
– Мисс Мэри… Эри… а, черт! Я хочу кое-что вам сказать, – начал он, едва завидев Эри. Та приподняла веки, думая, что он хочет предложить ей торговую сделку, но Марш вынул какую-то коробочку из кармана.
В коробочке оказалось кольцо.
Эри не носила кольца – они не держались на ее перепончатых руках, и не понимала их красоты. То ли дело браслет или диадема! Но Марш вручил ей кольцо очень торжественно.
И она, чтобы не огорчать его, с трудом натянула колечко на безымянный палец…

***

Смит, один из матросов, пошатываясь, шел по палубе.
– Видел невесту капитана? – спросил кто-то из его товарищей, поравнявшись со Смитом.
– Ага, – Смит с удовольствием рыгнул. – А-ах! Страшна, конечно, как смертный грех. Но кэптен доволен. Грит, а чо там мне с ее рожи? С лица не пить, а красивая жена – чужая жена!
– А что ж он ее полюбил, когда она такая страшная? – пискнул юнга.
– Заткнись, сопляк! «Страшная», – фыркнул Смит, забыв, что сам только что нелестно отозвался о внешности капитанской невесты. – Зато верная. Кто там к ней полезет, пока кэптен в рейсе, а? Вот и кэптен то же самое грит!
– Она еще и богатая! Ювелирша, – со значением сказал его друг.
– А по мне, ему нравится – и черт с ним, нам-то что? – сказал еще один матрос.
Капитан Марш под руку с женщиной поднялся на палубу. Матросы мигом прекратили болтовню и сплетни, выстроившись в ровную шеренгу.
Эри, одетая в шелковое платье и туфельки, в перчатках, скрывавших ее перепончатые руки, и в новом красивом колье торопливо перебирала короткими ногами, стараясь приноровиться к широким шагам Марша. Она уже узнала, как проходят свадьбы, и сожалела только об одном: у нее больше не было Акико. А как бы ей хотелось пригласить подругу свидетельницей! «Ты теперь во мне, Акико», – с нежностью подумала она. Акико будет счастлива вместе с ней навсегда…
– Да здравствует капитан Обед Марш! Да здравствует миссис Марш! – закричали матросы.
– Ну, – капитан сам встал у руля, – а теперь домой! Вперед, в Иннсмут!

Санди Зырянова, блог «Дупло козодоя»

Тихий омут

Тихий омут
славянское фэнтези, драббл, Р, фемслэш, крипи
написан для команды Сказок


Ступню, исколотую стерней, свела судорога.
А и тяжела ты, деревенская страда в разгар лета. Августовское солнце будто знает, что вот-вот ему придется уступить место осенним облакам, и старается вовсю; раскаленное небо висит над головами, не спрячешься от его жара, а даже если и спрячешься – так работать же надо!
скрытый текстДолгий день заканчивался, колхозницы расходились с поля, и Марфа решила забежать на речку. Искупаешься – и дневная усталость куда-то уходит, а сил прибавляется… И товарищ Серегин уйдет, пока она будет плескаться, – надоест ему ждать, вот и уйдет, расслабленно думала Марфа. Ишь ты, активист… чуб белобрысый… все девки на него заглядываются… а я не такая! Мне он и даром не нужен, активист этот… Я, может, сама по партейной части пойду. Еще и в председатели колхоза выбьюсь!
С этой приятной мыслью Марфа сбросила красную косынку и сарафан, потянулась всем своим усталым и потным телом – ладным телом восемнадцатилетней девушки, привычной к тяжелой деревенской работе – и попробовала пальцем ноги воду. Хорошо! Там, где все плещутся и бабы белье моют, Марфа купаться побрезговала, отошла вниз по реке к глубокому омуту. Вода в нем чистая, темная, за день лишь немного прогрелась – освежает… Эх, хорошо!
Если бы еще ногу не сводило так… Это от усталости, решила Марфа, отплывая подальше от берега.
За спиной послышался легкий – точно плеск речной волны – смешок. Девичий, веселый.
О, подумала Марфа, не только я люблю это местечко! Нюрка, что ли, за мной пошла? Аль Виленка?
Но девушка, подплывавшая к Марфе, была ей не знакома.
Красивая девушка, незнакомой и странной красотой красивая. Брови тонкие, соболиные, зеленые глаза – с лукавым прищуром, по бледному лицу рассыпаны нежные светлые веснушки. И волосы-то, волосы! Зеленые, как и глаза… Крашеные, догадалась Марфа. Городская, небось, вон и руки какие белые, и плечи гибкие. От работы в поле человек рано крепчает и костенеет, а эта… Но кто же она? Училку, что ли, прислали – вечернюю школу открывать? Хорошо бы!
Марфа бы сразу учиться пошла.
– Хороша водица? – с улыбкой полюбопытствовала девушка. Голос у нее был певучий, чистый, с каким-то старинным выговором.
– Ох и хороша, – подтвердила Марфа. – Я как разок окунулась, так всю усталость как рукой сняло! Домой приду чистая, красивая…
– Красивая, – со странной ноткой в голосе произнесла девушка.
– И товарищ Серегин уйти успеет, – поделилась наболевшим Марфа. – Ишь, ходит и ходит, ровно у меня ему медом намазано. Не пойду я за него! Не люб он мне, хоть и активист.
– А кто же люб? – заинтересовалась девушка.
– Да кто угодно, только бы не он, хоть и… да хоть и ты!
Марфа ляпнула – и только потом сообразила, что же ляпнула, и смущение горячей волной бросилось ей в щеки, выжало слезы из глаз, заставило зажмуриться и тряхнуть головой. А когда Марфа смогла открыть глаза – девушка уже была вплотную к ней. Нежное тело смутно белело в прозрачной речной воде, и веяло от девушки прохладой, камышом, глубиной… кувшинками от нее пахло речными. И губы ее приоткрылись, точно бутон кувшинки на рассвете.
– Креста на тебе нет? – вдруг деловито спросили эти губы.
– Какой крест? – опешила Марфа. – Комсомолка я! Вот!
– Славно, славно… А и ты люба, – вкрадчиво протянула девушка. – Хороша девица, челом светла, очами ясна… – и зашептала-забормотала: – Ой ты Яга-матушка, Водяной-батюшка, матерь сильная, отец благой, не оставьте нас, не покиньте нас…
Ошеломленная Марфа вслушивалась в ее певучий речитатив, и казалось ей, что звук девичьего голоса уносит ее, как уносит речная вода тела утопленниц. Холодные белые руки прикоснулись к ее натруженным рукам, и Марфе почему-то стало неловко за свои мозолистые ладони и за ногти, из-под которых так и не вымылась дневная грязь, – а девушка вдруг поднесла эти руки к лицу, тронула их губами, кончиком языка, забирая в рот…
Марфе в прохладной воде стало жарко, в груди заныло, и еще слаще заныло внизу живота. До сих пор ей доводилось несколько раз целоваться с деревенскими парнями, но то было совсем другое, – мелкое и пустяковое, обыденное, как дурацкая шалость. А с этой девушкой хотелось обниматься и прижиматься к ней, хотелось чтобы и руки, и ноги переплелись – как две рыбы переплетаются по весне… И она обняла девушку, неловко и неумело, и ткнулась губами ей в щеку, задыхаясь от стеснения и предвкушения, и почувствовала, как холодный язык с привкусом речной воды и кувшинок раздвигает ее губы, а затем и зубы… Нежные девичьи руки стиснули ее бедра, прижали пах к паху. Вздохнув от восторга, Марфа потерлась о грудь девушки напрягшимися сосками и неожиданно почувствовала, как прохладная рука перебирает ей волоски внизу живота и скользит вниз, вниз…
– Ах! – выдохнула Марфа, не зная, что сказать. «Ай да училка! Только бы не рассказала кому – из комсомола же выгонят… Не знаю, что это, но в комсомоле такое не празднуют… Только бы она потом еще разок… и еще… Век бы ее любила, шила бы ей, щи варила, в рот бы заглядывала, только бы она рядом была!»
Взволнованная Марфа сжала девушку в объятиях, погладила по спине – и содрогнулась. Под ее рукой была не плоть, а голые ребра. Не веря себе, Марфа тронула их еще раз, просунула палец…
– Ай, хороша девка, только больно любопытная, что твой Фома… Ну как, вложила мне в ребра персты? А теперь в свои вложи!
Марфа засунула руку себе за спину – и не нашла спины. Пальцы провалились в пустоту…
– Что это? – испуганно спросила она.
– Дак ведь ты сама хотела со мной остаться, – удивилась девушка.
– Хотела! И хочу! Вовек с тобой быть хочу, – пылко прошептала Марфа, – только что это с моей спиной?
– За вечное счастье, милая, – девушка ласково поцеловала Марфу, – спина плата невеликая.
– Совсем небольшая, – горячо согласилась Марфа.

***
Утром колхозники сгрудились на берегу около омута. Обнаженное бледное тело Марфы лежало на траве; кричала и голосила мать, подвывали младшие сестры, а поодаль неслышно, давясь слезами, рыдал первый парень на деревне – активист товарищ Серегин.

Санди Зырянова, блог «Дупло козодоя»

* * *

Козодой
джен, R, хоррор


Как прекрасны холмы Новой Англии, когда над их зеленым бархатом начинает садиться солнце! Нагретые за день доски скамейки у дома; длинные тени изгородей, шорох древесных крон… У самого горизонта виднеются крыши одинокой фермы. Ферма как ферма; хозяйский дом в два этажа выстроен в незапамятные времена и помнит руки строивших его чернокожих рабов, но рабы давно в земле, как и их хозяева, а сам дом с тех пор обветшал, рассохся, и старинное мельничное колесо на пробегающей мимо речушке выглядит забавной декорацией. Но оно работает, как работают и другие старомодные механизмы, и все на этой ферме делается так же, как и двести лет назад. Мама не разрешает ходить к ферме — ни пешком, ни верхом на лошади или на велосипеде, даже в сопровождении взрослых. Но мама и к соседям не всегда отпускает. А вот соседи свою дочь, Эйлин, всегда отпускают к Уипплам — может быть, потому что она на пять лет старше. Вот и сейчас она сидит рядом с Мэри на скамье, грызет яблоко. И сама она сочная, крепкая и румяная, как яблоко. В этом году Эйлин Чепмэн заканчивает школу и отправляется в Нью-Йорк — учиться в колледже.

Вечерний ветерок утихает, на небе начинают проступать звезды, а в траве — зеленые огоньки светлячков. От болота неподалеку от фермы поднимаются белесые испарения. И вдруг козодой усаживается на перила веранды и давай свистеть!

— Господи, твоя воля, — мамаша Уиппл торопливо крестится. — Кыш! Кыш! Улетай отсюда!

Эйлин смеется. Глаза у нее блестят нездешним зеленым светом, как светлячки. А у козодоя глаза желтые и огромные, вытаращенные, и он явно не понимает, за что его гонят.

скрытый текст— Миссис Уиппл, не обижайте бедную птичку, она поет как умеет, — весело говорит Эйлин. — Неужели вы и правда верите, что в доме, где побывал козодой, кто-то умрет?

— Свят, свят, дитя, что ты такое говоришь? Еще не бывало случая, чтобы козодой ошибся, — миссис Уиппл заламывает руки.

— Тогда нет смысла его прогонять. Что на роду написано, то и сбудется, — Эйлин поникает и перестает улыбаться.

В доме Уипплов никто не умирает. Ни в тот день, ни в следующий, ни через месяц, ни через год. Папа и мама Уипплы живы и здоровы, как жива и здорова сама Мэри. И страх перед приметами и суевериями отступает — но ненадолго, чтобы снова вернуться…

Может быть, от этих бесконечных примет Эйлин и бежала в Нью-Йорк, как спустя шесть лет бежала и Мэри.


Мэри затягивается сигареткой и продолжает вспоминать.


В тот день занялась ферма за болотом. Странно подумать, что Мэри до самого того дня завидовала жителям фермы, которых никогда не видела. Они время от времени устраивали пикники, жгли костры по ночам, и пламя с тучей искр вздымалось в небеса, а шум, звяканье банджо и гитар и песни хором доносились даже до Уипплов. Иногда Мэри различала даже слова. Чаще всего на ферме горланили песню «О друг и возлюбленный ночи» — дальше Мэри не разбирала, но порой улавливала что-то вроде «тени надгробий», а припев, который пелся особенно громко, ее сильно озадачивал: «Горго, Мормо, тысячеликая луна, прими подношения!»

Сама-то Мэри была начитанной девушкой и готовилась поступать в колледж, чтобы стать учительницей английского языка и литературы. Ей казалось, что у нее имеются явные задатки к педагогическому поприщу, и она мечтала открыть собственную школу. Но откуда у скромных фермеров, отнюдь не расположенных к интеллектуальным занятиям и вообще к чему бы то ни было, кроме тяжелой работы и разудалых пикников по выходным, познания в античной мифологии? Эйлин предположила, что кто-то из этой семьи во времена бурной молодости — Эйлин считала, что у всех скромных фермеров была бурная молодость — выучил эту песню в каком-нибудь порту и с тех пор повторяет, как попугай.

Когда сгустились сумерки, козодой снова сел и засвистел свою вечернюю песню на перилах веранды. Мэри попробовала заговорить с ним, как с ручной канарейкой, но козодой лишь покосился на нее умными желтыми глазищами.

Стояла сырая и прохладная осенняя погода, над болотом висел тяжелый туман, и сквозь липкий войлок туч прорывалась полная луна — от такой погоды у Мэри на душе становилось грустно и хотелось плакать из-за того, что от Эйлин давно не было писем. А на ферме, наоборот, орали и веселились, разведя огромный костер, и водили хоровод вокруг чего-то большого — то ли елки, то ли статуи, и плясали, выкрикивая свое «Горго, Мормо», так что у Мэри даже мелькнула мысль взять велосипед, какой-нибудь еды и махнуть к ним, чтобы тоже поразвлечься. В конце концов, она уже не маленькая — ей скоро семнадцать! Но пока она колебалась, песнопения и возгласы сменились криками ужаса. Ферма загорелась. Мэри оторопело наблюдала за тем, как разгорается огромное дымное пламя, наконец, бросилась в дом и набрала номер пожарной команды. Однако пока команда доехала до фермы через болота по разбитой дороге, все было уже кончено. От фермы остались одни головешки.

Тела хозяев и их гостей числом около двадцати человек были обнаружены под развалинами рухнувшего здания. Должно быть, люди при виде пожара побежали в дом за своими вещами или что-то в этом роде, но дом накренился и обвалился прямо на них.

Опознать никого, кроме хозяина и его жены, не удалось. Фермеры почти ни с кем не общались, а их приятели приезжали к ним откуда-то издалека; констебль, мистер Норрис, заявил, что отправил запрос о том, не пропал ли кто-нибудь в ближних городках без вести. Но чем закончились его запросы, так никто никогда и не узнал.

— Что тут узнавать, — категорично высказалась мамаша Уиппл, — перепились, развели костер… долго ли до беды!

Когда дороги подмерзли и болота перестали парить, Мэри взяла велосипед и отправилась к пепелищу.

Земли тех людей, Смитов, были объявлены выморочными и стали собственностью города, а животных и немногое уцелевшее имущество распродали с аукциона. Мамаша Уиппл купила котика — черного с белыми лапками и грудкой, двух коров и козу. Котика, разумеется, подарила Мэри.

Сейчас Мэри и сама не знала, что ищет на ферме. Никаких ценностей от Смитов не осталось, деревянный дом выгорел дотла, ближние к нему деревья тоже сгорели. Внезапно что-то блеснуло среди головешек.

Это была маленькая блестящая статуэтка из красивого камня — в черной глубине зеленоватые искорки, как светлячки в ночи над болотами. Статуэтка была сильно повреждена и изображала что-то непонятное. Мэри подумала и решила, что это дракон, который поймал осьминога — потому что одно крыло и весьма реалистично изображенные щупальца сохранились. Сохранился и один глаз осьминога, злой и холодный. «Ну еще бы, будешь тут добрым, если тебя вот-вот слопает дракон», — посмеялась про себя Мэри и забрала статуэтку…

Козодой внезапно ворвался к ней в комнату. Он кружил над статуэткой, пищал и хлопал крыльями, как будто умолял не держать эту гадость в доме. Мэри рассмеялась и вынесла статуэтку на двор — только тогда птица отстала…


Сигаретка догорела.
– Эйлин! Ну где же ты! Эйлин!



В Нью-Йорке Мэри никто не ждал. В колледж ее приняли, но столичные молодые люди не обращали внимания на провинциалку, некоторые преподаватели не упускали случая подчеркнуть, что она чего-то не знает и вообще закончила провинциальную школу, а девушки с их курса снисходительно поглядывали на новое платье Мэри, которое обошлось ее отцу в кругленькую сумму и которым Мэри немало гордилась. У нее были письма от Эйлин, но в первый же день, когда Мэри пошла искать подругу, сразу заблудилась. Огромный город, шумный, бурный, равнодушный, закрутил ее водоворотом, сбил с толку, оглушил и лишний раз напомнил, насколько она в нем чужая. В конце концов Мэри написала Эйлин письмо с указанием адреса пожилой четы, у которой сняла комнату.

И Эйлин ее нашла.

— Здесь скучно, — сказала Эйлин. — Ну да, Манхэттен, Мюзик холл и все остальное… Но на улицах сущий бедлам. Давай я покажу тебе город — то, что стоит посмотреть. Хотя, конечно, Технологический музей тебе вряд ли понравится.

— А ты все тут уже знаешь? — спросила Мэри.

— То, чего я не знаю, и знать не стоит, — хмуро отрезала Эйлин.

Попозже она все-таки разговорилась. И объяснила, что устроиться на работу ей удалось далеко не сразу — никто не хотел брать в качестве инженера молодую девушку. Пришлось поначалу подрабатывать черт знает кем: разносчицей, судомойкой, снимая комнаты в самых дешевых кварталах. О них Эйлин вспоминала с содроганием.

— Эти особняки столетней давности, которые уже почти развалились! Комнаты сдаются внаем, но следовало бы отдать их собакам, потому что человек в такой конуре долго не выдержит. Все пропахло мусором, везде грязь, постояльцы пьянствуют и устраивают поножовщину, ужас какой-то! Ты не поверишь, но вместо новых туфель мне пришлось купить пистолет…

Они шли по улице вдвоем. Уже давно сгустился вечер. Дома на небе проступили бы звезды, а на перила сел знакомый козодой. Но здесь за огнями фонарей неба было почти не видно, его закрывали высокие дома, вместо ночных птиц шумел и галдел неумолчный город, не останавливаясь ни на минуту, и только тихая улочка, на которой стоял дом пожилой четы, оказалась совершенно безлюдной. Мэри не знала, чего больше бояться: толпы или одиночества.

— Мисс, — осторожно окликнули сзади.

Странное дело: Мэри могла бы поклясться, что еще секунду назад на улочке были только они с Эйлин. Откуда взялся этот человек? Обе резко обернулись.

Тот, кто их окликнул, выглядел как джентльмен средних лет, в безукоризненном пальто и шляпе модного фасона, довольно непримечательной внешности. На носу у него красовались очки, и это сразу расположило девушек к незнакомцу.

— Прошу простить мне мою бесцеремонность, но я случайно услышал вашу беседу. Я мог бы разубедить вас в том, что Нью-Йорк скучен, — сказал он. — Знаете ли, я очень люблю этот город и знаю в нем каждую улицу… Он захватывающе интересен!

— Да ну? — пробормотала Эйлин, а Мэри воззрилась на джентльмена с уважением. Знать такой большой город до последней улицы!

— Если позволите, я проведу небольшую экскурсию — просто из любви к моему родному городу, — сказал он. — Мистер Картер, с вашего позволения.

— Мисс Уиппл…

— Мисс Чепмэн…


Мэри начинала беспокоиться. Они с Эйлин расстались уже около получаса назад. Она обещала, что заскочит буквально на минуту, отдаст книгу знакомым — и вернется. Что могло ее так задержать? На нее не похоже — бросить подругу холодным вечером, на ветру, в малознакомом районе! Уж не стало ли ей дурно? В последнее время Эйлин что-то не очень хорошо выглядела…


Мистер Картер оказался настоящей находкой. Он действительно знал удивительные места. Однажды он привел новых знакомых в маленькую методистскую церковь, где пели изумительные хоспелз — никогда и нигде Мэри не слышала такого красивого пения. В другой раз они навестили католический храм, в котором играли фуги Баха, да так, что на глаза наворачивались слезы. Разумеется, в другой раз они выбрали для посещения небольшое варьете, где от души повеселились, наслаждаясь джазом и танцами. Бистро, где подавали особенно вкусное мороженое. Магазинчик букиниста, где продавались изумительные редкие книги…

— Некро-но-ми-кон, — прочитала по складам Эйлин, взяв одну из них.

— Осторожно, леди, это очень редкая книга, она очень хрупкая, стоит целое состояние! Это мое баснословное сокровище, — воскликнул хозяин лавки. Мэри присмотрелась к нему. Ей всегда казалось, что букинисты должны быть старичками, седенькими, старомодно учтивыми, чуть ли не во фраке и пенсне, а этот тип лет пятидесяти, в кургузом сером пиджаке, скорее напоминал поверенного или семейного врача. Освещение в лавке было неприятно резким, синеватым, и лицо лавочника тоже казалось синюшным, как у покойника. Мэри пробрал холод — в лавке и впрямь было невыносимо холодно и попахивали формалином и какими-то медикаментами, она подхватила Эйлин под руку и буквально вытащила из лавки.

— Странный человек, — заметила Эйлин. — Я-то думала, он захочет мне что-то продать. Похоже, он готов упустить барыши, только бы не расставаться с книжками!

Мэри смешалась и потупилась. Отчего я так испугалась, думала она. Видно, этот дядька из лавки тяжело болен, оттого он и такой раздражительный. По нам с Эйлин ведь ясно, что нам не по карману «баснословное сокровище»…

— Так и есть, — подтвердил мистер Картер. — Заядлые коллекционеры очень трепетно относятся к объекту своей страсти.

Как-то раз мистер Картер предложил им посетить настоящего художника.

— Это подлинный талант, но его работы — на любителя, — предупредил он.

— Наверное, обнаженка, — шепнула на ухо Мэри Эйлин, и та не удержалась от улыбки. Смотреть пошлости и всякий разврат ей вовсе не хотелось, но… она ведь еще ни разу не была в мастерской художника!

Художник оказался, как и мистер Картер, и букинист, внешне самым обыкновенным джентльменом средних лет. Синяя блуза с подкатанными рукавами, пальцы, под ногтями которых пестрела целая радуга красок, светлые глаза, ранние залысины… Жил он в одном из тех домов, которые так ненавидела Эйлин, — в покосившихся грязных трущобах, однако гостей принял в довольно опрятной комнате и предложил чаю в красивых фарфоровых чашках.

— Что вы, что вы, — замахал он руками на осторожные расспросы Эйлин. — Да, здесь не самый престижный район, зато здесь жизнь бьет ключом! Знаете ли вы, что каждый из этих старых домов в подвале имеет выход в тоннели? О, эти древние тоннели! Никто, клянусь вам, не может и представить себе, что в них творится! Какие твари там прячутся в первозданном мраке!

— Драконы и осьминоги, — рассеянно предположила Мэри. Художник непонимающе уставился на нее, и девушка, взяв карандаш, набросала ту статуэтку, которую нашла на сгоревшей ферме. — У нас были очень занятные соседи, — сказала она. — По выходным собирались с друзьями у костра, плясали, как оглашенные, и распевали песню «О друг и возлюбленный ночи, приди ко мне под тень надгробия, Горго, Мормо, тысячеликая луна»! Но однажды костер перекинулся на дом, — Мэри содрогнулась. — Это была такая ужасная трагедия! Ведь они все были, должно быть, слишком пьяны и не смогли даже выбраться из горящего дома… Ну вот, а это стояло у них вместо садового гнома, — добавила она, заканчивая рисунок.

Художник слушал ее со странным, пристальным вниманием, глаза его стали цепкими, и в их светлой глубине загорелось что-то непонятное.

— У вас очень меткая рука, леди, — медленно произнес он.
— Сэр, а не покажете ли вы нам свои картины? — спросила Эйлин. Она не то чтобы глубоко интересовалась искусством, однако ценила и любила красоту — музыку, живопись, охотно воспринимая самые необычные и авангардные формы. Мэри предпочитала привычные реалистичные формы. Однако к тому, что предстанет перед их глазами, жизнь обеих девушек не готовила!

На первой же картине стая волков разрывала человека. Глаза у волков были совершенно человеческими — очевидно, на картине были изображены оборотни. Следующие картины по содержанию были еще ужасней, хотя нельзя было не оценить и блестящий талант художника. Внезапно откуда-то снизу послышались шорохи и шум, и художник бросился из комнаты. Его сердитый голос донесся до гостей, но нельзя было разобрать ни единого слова. Наконец, художник вернулся.

— Уходите, — бросил он. — Немедленно уходите! И не возвращайтесь, пока я не скажу, что можно.

По правде говоря, Мэри и Эйлин вышли из его мрачной мастерской не без облегчения, хотя и обиделись на грубость.

— Талантливые люди все с причудами, — снисходительно заметил мистер Картер. — А это талантливый художник, один из самых одаренных…

Поскольку мистер Картер по возрасту приближался к папаше Уипплу, беседовал с девушками скорее в отеческом тоне, а его поведение выглядело безупречно джентльменским, Мэри ни разу не пришло в голову, что в этих прогулках по вечернему Нью-Йорку есть что-то предосудительное. Да, они посещали странные места, глухие закоулки, затененные дворики и непонятных людей. Однако все это было совершенно невинно, весьма интересно и респектабельно, и ничто из происходящего не могло бы лечь пятном на репутацию двух молодых леди. Эйлин соглашалась в этом с Мэри — впрочем, они почти во всем соглашались друг с другом.

Пока однажды не прошли мимо какого-то здания.

Здание выглядело абсолютно нежилым, полуразрушенным; окна пялились в вечернее небо пустыми глазницами, на стенах краской была намалевана всякая чушь, и под стенами валялись кучи мусора. И тем не менее именно из-под этого здания раздавались голоса, в которых Мэри с содроганием уловила ритм и мелодию. А потом расслышала и слова:

«О друг и возлюбленный ночи, ты, кому по душе собачий лай и льющаяся кровь, ты, что крадешься в тени надгробий, ты, что приносишь смертным ужас и взамен берешь кровь, Горго, Мормо, тысячеликая луна, благоволи принять наши скромные подношения!»


Мэри докурила сигарету. Это была легкая дамская сигарета, а сейчас Мэри нужно было что-нибудь покрепче. Вот я знала, знала, знала, что это добром не кончится, зачем я ее отпустила, мысленно выругала себя девушка. Еще пять минут — и я пойду туда сама!


Теперь Мэри замечала все.

Вернее, сначала замечать это начала Эйлин.

— Ты помнишь наших соседей, да? Меня никогда не пугали их пляски и песнопения, но выглядело и правда как какие-то безумные ритуалы, — однажды сказала она. — И то, что они в конце концов все погибли… Тебе не кажется, что они воззвали к кому-то, к кому не надо было? Да, я знаю, что ты думаешь. Что я инженер и рациональный человек, и мне стыдно пороть такие глупости. А ты не думаешь, что мертвецы вообще-то должны лежать в могиле, а не торговать в букинистическом магазине? И что птицы должны ловить комаров, а не раздавать советы моим подружкам? И что художник, который привечает у себя в подвале вампиров и оборотней, не лучшая компания для почтенного джентльмена и двух молодых идиоток?

Рядом с разумной и уравновешенной Эйлин с пистолетом в сумочке Мэри частенько чувствовала себя ребенком — да она и была совсем юной. Еще в детстве Эйлин парой фраз ухитрялась успокоить Мэри, подтолкнуть к правильному решению и привести в хорошее расположение духа. И как только Эйлин произнесла вслух то, о чем Мэри боялась даже подумать, ощущение опасности стало…

Оно стало реальным.

— Может быть, перестать дружить с мистером Картером? — робко сказала Мэри.

— Я думала об этом, — ответила Эйлин. — Но он искренне старается показать интересное. Он любит Нью-Йорк, и то, что нормальному человеку кажется ужасным, для него лишь пикантные подробности. Это, знаешь, как мать любит дитя, даже если оно безобразничает.

— Да уж, — пробормотала Мэри, припомнив тетушку Энн. Она, бывало, все умилялась выходкам своего донельзя избалованного сыночка — ах, как прелестно, он порвал книжку! Ударил собаку! Нарочно разбил мамину любимую чашку! — пока, повзрослев, не ввязался в драку и не искалечил такого же отъявленного бездельника. Только с более слабыми кулаками. Но даже после того, как кузена отправили в тюрьму, тетя Энн продолжала твердить, что «он у меня хороший мальчик, просто немного переборщил».

— Давай просто отказываться бродить по трущобам. Ведь есть же приличные парки, рестораны и мюзик-холлы, кинотеатры, в конце концов, — сказала Эйлин.

— Ну да, да, — рассеянно отозвалась Мэри. — А знаешь, вам следовало бы сходить туда вдвоем. Чтобы я не мешала. Не спорь, я же вижу. Пусть он и старше тебя, но ведь он еще не старик. И я вижу, как он на тебя смотрит.

— Да, но…

Эйлин умолкла, и Мэри вдруг поняла, почему.

Мистер Картер нравился ей, и наверняка нравился и Эйлин — ведь они всегда разделяли увлечения и пристрастия. Но странное дело: они столько времени проводили в обществе друг друга — и ничего не знали о нем! О себе девушки рассказывали, бесхитростно припоминая и родителей, и соседей, и свои девичьи мечты, и планы, Мэри говорила о колледже, Эйлин — о заводе, на котором работала инженером-конструктором, о станках, которые создавала. А мистер Картер рассказывал о людях, о домах, о городе и никогда — о себе.

— Пора порасспросить его подробнее: кто он, чем зарабатывает на жизнь, где его родные, — решительно сказала Эйлин. — А то ты говоришь о свиданиях, а он, может быть, женат и сбегает на прогулки по вечерам от сварливой жены! Или от двенадцати детей!

Он встречались каждый день на одном и том же месте — на углу рядом с аптекой. Но в тот день мистер Картер почему-то не пришел.

— Он догадался, что ты хочешь вывести его на чистую воду, — пошутила Мэри. — О, смотри, козодой!

Птица сидела на парапете у аптеки и таращила желтые глаза на Мэри. Внезапно она налетела на Мэри с писком и хлопаньем крыльями. Мэри отшатнулась, но козодой резко взмыл в воздух, покружил и улетел.

— У тебя странная связь с козодоями, — улыбнулась Эйлин. — Он как будто что-то хотел тебе передать!

Увы, птичьего языка Мэри не знала, так что ей оставалось только недоумевать. И вдруг ей послышался знакомый речитатив откуда-то из-под земли.
«О друг и возлюбленный ночи…»

Что за бред, подумала Мэри и дернула Эйлин за рукав:

— Ты тоже это слышишь?

— Что — это? — переспросила та. — Ор в подвале? Ну разумеется, как можно это не слышать. Они там горланят так, что подвал того и гляди завалится!

«Горго!»

— Слушай, это же та самая песня, — прошептала Мэри.

— Какая? Та, что любили наши покойные соседи с фермы за болотами? Да они ее, наверное, здесь и выучили. Я уже ничему не удивляюсь!

«Мормо!»

— Как я тебе завидую, — искренне сказала Мэри. — Ты все раскладываешь по полочкам. А я просто боюсь.

«Тысячеликая луна!»

— Думаешь, мне не страшно? Мне тоже не по себе, еще как. В этом распрекрасном Большом Яблоке творятся самые дикие и непотребные вещи, а его добрые жители вроде мистера Картера еще и считают их милым развлечением! Как бы я хотела уехать, — вдруг сказала Эйлин. — В Европу. А еще лучше в Россию.

— Там же революция. И бедность.

— Зато там нужны инженеры.

«Прими наши подношения!»

— А я хочу закончить колледж и вернуться домой, — выпалила Мэри. — Открою школу. Буду учить детей читать и писать. Надоел мне этот Нью-Йорк, сил нет!

В ближайшие несколько дней мистер Картер не приходил. Напрасно прождав его у аптеки, девушки обычно шли или в ближайший кинотеатр, или в кафе, а если в мюзик-холле неподалеку было какое-нибудь ревю, посещали его. Эйлин беспокоилась, что мистер Картер заболел, а Мэри про себя надеялась, что он больше не появится.

Но в субботу Эйлин пришла очень удивленной и растерянной.

— Ты представляешь, — сказала она, — мне тут понадобился один справочник по машиностроению. В заводской библиотеке его не оказалось. И вдруг один из чернорабочих, который и читать-то едва умеет, сказал, что у него есть этот справочник!

— Ну, может, он хочет за счет самообразования повысить квалификацию, чтобы больше зарабатывать, — предположила Мэри.

— О, это было первое, что я подумала. А еще я подумала, что это милый человек, ведь он предложил мне одолжить этот справочник у него на сколько мне нужно и вообще был очень любезен — на свой лад, разумеется. Я начала его благодарить, а он ответил, что всегда готов услужить друзьям мистера Картера. Каково?

— Вот уж не думала, что мистер Картер водится с чернорабочими, — пожала плечами Мэри. — Кто он все-таки по профессии?

— Может быть, врач. От него иногда пахнет больницей, — задумчиво сказала Эйлин. — Странно, что он не рассказал нам об этом. Но зато этот чернорабочий, по фамилии мистер Смит, передал приглашение от мистера Картера! Вот адрес, — и она показала листок бумаги.

Мэри всмотрелась.

— Я уже намного лучше знаю Нью-Йорк, чем раньше, — улыбнулась она. — Кажется, это приличный район и приличный ресторан, разве нет?

— Даже более чем. У меня есть коктейльное платье, но я не знаю… О, дорогая! У меня есть два коктейльных платья! Одно можешь взять ты, ведь мы одного роста.

Мэри рассыпалась в благодарностях, но ей было сильно не по себе. С какой стати человек, который даже не сказал, кем работает и сколько стоит, приглашает их на день рождения? Или у него другой праздник? Но… а какой? Утешало лишь то, что в приличном районе они не увидят того, что видели в бедных кварталах.

Теперь они с Эйлин замечали все. Людей, которые выглядели как обычные разнорабочие — выходцы из стран Азии, но не являлись ими. Которые собирались в группки, и это не было просто дружеской болтовней. Которые вполголоса скандировали странные речитативы и песнопения. А еще Мэри с ужасом припомнила, что в газете промелькнуло сообщение о найденных где-то на окраине Нью-Йорка — не на той окраине, которая только начала застраиваться, а на той, которая давно превратилась в трущобы — могильниках со множеством детских костей. Они с Эйлин уже не дети, но…


Мэри отшвырнула окурок и решительно постучала в дверь. Страх внезапной волной налетел на нее, как когда-то козодой — и закрутил в неуправляемой истерике.

— Эйлин! — закричала Мэри, молотя кулачками по облупившимся доскам. — Эйлин, вернись! Я же жду! Откройте, вы! Что вы сделали с Эйлин? Где моя подруга?

Изнутри послышались шаги…



Все началось очень респектабельно.

Они с Эйлин в ее коктейльных платьях — по правде говоря, уж очень скромных для этого района и этого ресторана — и с букетами в руках приехали в таксомоторе точно в назначенный час. Однако возле ресторана не толпились гости, не играла музыка, и мистер Картер не встречал приглашенных. Наоборот, немногочисленные посетители быстро, без задержки проходили внутрь.

Растерянные подруги прошли за очередным гостем и с удивлением заметили, что в ресторане почти никого нет. Пустые стулья стояли за столиками, на которых не было и следа сервировки. Только какая-то парочка пила кофе в дальнем углу, но посетитель, за которым зашли Эйлин и Мэри, как будто очень старался не привлечь их внимания — он юркнул за какую-то штору. Эйлин отвела эту штору.

— А, это вы, милые леди, — послышался знакомый голос. — Очень, очень рад, что вы приняли мое приглашение! — и мистер Картер собственной персоной вышел из двери, закрытой шторой. — Пожалуйста, следуйте за мной! Вы мои почетные гости!

— Это вам, — и Эйлин протянула букет.

— Как это мило, — растроганно протянул мистер Картер. — Я сейчас же найду вазу…

— Похоже, что это его ресторан, — шепнула Эйлин Мэри на ухо. Та согласно кивнула. По крайней мере, ресторатор — это вполне достойный род занятий. Вот только какое отношение к нему имеет простой рабочий с завода?

Они спустились в глубокий подвал. Там разливался приглушенный свет, играла негромкая скрипичная музыка — очень своеобразная, похожая на средневековую, и толпились люди. Все они были в черном.

— О боже, — выдохнула Мэри. — У них, наверное, поминки или что-то в этом роде, а мы с цветами…

— Сами виноваты, что не предупредили насчет формы одежды, — проворчала Эйлин, которая терпеть не могла, когда ее ставили в неловкое положение.

Среди гостей было довольно много знакомых лиц. Вот этого человека они видели в католической церкви — он был, кажется, среди прихожан, а этот юноша служил алтарником в той же церкви. Эту группу молодых негритянок они видели в методистской церкви. А вот и букинист! Только теперь он уже не казался безнадежно мертвым — на его губах запеклась кровь, но на щеках играл румянец, и здравомыслящему человеку было бы понятно, что тогда, в лавке, просто было скверное освещение и, может быть, дурное самочувствие почтенного букиниста…

Последние впечатления несколько пошатнули здравомыслие Мэри, а Эйлин и вовсе считала, что происходит нечто отвратительное.

И тут их окликнули.

— Ах, это вы, те самые милые барышни, которые так тонко разбираются в искусстве, — воскликнул художник. Тот самый художник. — Какая жалость, что я вынужден был столь поспешно проститься с вами! Очень, очень рад вас видеть! Надеюсь, вы еще порадуете меня своими визитами, сейчас не часто встретишь девушку, которая так глубоко понимает живопись!

Почему-то от этих комплиментов стало совсем страшно. Мэри сжала Эйлин за руку, инстинктивно цепляясь за нее, как за последнюю соломинку, а мистер Картер в это время буквально вытолкнул обеих в круг, образованный составленными столиками:

— Господа, это мисс Уиппл и мисс Чепмэн! Встречайте новых юных жриц!

Общество разразилось аплодисментами.

Мэри обвела этих людей взглядом. Людей ли?

Искусственно-живой и бодрый букинист.

Алтарник, больше похожий на эльфа со старинных гравюр, с острыми ушами и глазами козы.

Рядом с художником — несомненно человеком — стояли его приятели, грузные, с морщинистой и чешуйчатой серой кожей, с выступающими клыками.
Негритянки из методистской церкви, у которых вместо рук виднелись лапы с когтями…

И все они облизывались, жадно глядя на «жриц».

— Постойте, — воскликнула Эйлин. — Я не знала, что мне надо быть жрицей! Что это? Карнавал? Но у меня даже нет костюма!

— О, мисс Чепмэн, вас это ни к чему не обязывает, — заверил ее мистер Картер. — Сэр, вы, и вы, мистер Смит…

Смит, вспомнила Мэри. Фамилия очень распространенная — быть Смитом в Америке почти то же самое, что быть Мэри. И все-таки Смит — это фамилия их заживо сгоревших соседей… странное совпадение, и совпадение ли?

— Это не тот Смит, — сказала Эйлин, — я имею в виду, не наш рабочий, но похож. Ах, если мы переживем этот вечер, я верну ему этот чертов справочник и уволюсь с завода!

Несколько человек вышло и встало рядом с девушками. Мэри исподтишка наблюдала за ними. Молодой румяный и спортивный мужчина, и женщина средних лет, отнюдь не похожая на даму из приличного общества, и джентльмен, одетый с иголочки и держащийся именно как человек из общества, и простоватый мужчина — тот самый Смит, и еще один молодой человек, по виду типичный люмпен. Что объединяло всех этих людей, почему их сюда пригласили?

Мистер Картер поднес свою шляпу — щегольскую дорогую шляпу, в которой лежали свернутые бумажки, и предложил им тянуть. Мэри тупо уставилась на лысину мистера Картера, потом на свою бумажку. На ней ничего не было.

— У меня пусто, — подала голос Эйлин. — Это что, лотерея?

— И у меня, — нервно сказала тетка.

— А что должно быть? — спросил спортсмен.

У люмпена и джентльмена оказались какие-то странные знаки.

То, что последовало за этим, Мэри не поняла — нет, она прекрасно поняла, но оно не укладывалось у нее в голове. Их с Эйлин и остальными оттеснили в сторону, почти оттолкнули, а двоих «избранных» подхватили, содрали с них одежду и потащили вниз.

— Идемте! Идемте! — прокричал художник, пробегая мимо девушек, и алтарник с острыми ушами турнул их в спины. Эйлин и Мэри побежали вместе со всеми, боясь, что иначе их могут избить, и молясь, чтобы этим все закончилось.

Теперь Мэри знала, что изображала сломанная статуэтка со сгоревшей фермы! Потому что в следующем зале стояла такая же статуя — только целая и в человеческий рост. Огромная, массивная, она не походила ни на дракона, ни на осьминога — это было существо, которое никто и никогда не видел на Земле: с распростертыми крыльями, огромной головой и множеством щупалец. А под статуей стояло что-то вроде каменной лохани, только мелкой.
Мистер Картер поднял черный, видимо, каменный нож. Обсидиан, подумала Мэри. Эйлин водила меня в археологический музей. Чего нам не хватало, что мы пошли гулять по запретным местам? Ведь в музей же ходили! И там были обсидиановые клинки… ритуальные… для человеч… нет… нет…

— О боже, они их убьют, — пролепетала Эйлин. — Они принесут их в жертву!

Обе подумали об одном: если бы чертовы бумажки со знаками достались им, то черный нож сейчас вспарывал бы их грудь.

Обоих мужчин подтащили к алтарю — ибо это, без сомнения, был алтарь.

— Жрицы, — приказал Картер.

— Нет, нет, — закричала Мэри, слыша, как умоляет рядом Эйлин: — Не убивайте их!

— Они будут счастливы, — заверил их Картер. Сейчас он уже не казался благообразным джентльменом. Его седые волосы развевались, острый нос напоминал клюв ворона, глаза сверкали. Очки он отбросил — видимо, они и не были ему нужны. — Встаньте у алтаря! По обе стороны! Блондинка влево, брюнетка вправо!

Мэри покорно отошла влево, переспрашивая:

— Но вы их не убьете?

Алтарник поднес им по бокалу с каким-то пойлом. «Виски»? — подумала Мэри, чувствуя, как жидкий огонь растекается по телу. Стало горячо и странно, в висках застучало. Горло казалось обгоревшим, в то время как зубы заломило от холода. И тут Мэри поняла, что не может пошевелиться. Эйлин стояла рядом, такая же парализованная и перепуганная. Алтарник набросил на обеих по красному плащу.

Как в тумане, Мэри видела, что обсидиановый клинок ведет тонкую красную линию по животу и груди одного из несчастных, тот кричит, бьется, но не может пошевелиться — его приковали за руки и за ноги к лохани и опоили тем же пойлом, что и их с Эйлин. А потом его тело распадается, разворачивается, и те же ловкие руки с тем же ножом вскрывают ему грудную клетку. Крик еще звучит некоторое время — и захлебывается, и смолкает, а другие руки тем временем вскрывают артерии на руках и на ногах. Алтарник и одна из негритянок сноровисто подставляют чаши. Большие каменные чаши.

Грааль.

И художник — этот восторженный милый художник, рассыпавшийся в комплиментах — запускает руку в грудь жертвы, в ее настоящую грудь: лишенную кожи, мяса и даже ребер, полную нестерпимо ярких легких, и трубок, и еще каких-то сгустков, и вытаскивает оттуда багровый округлый мешок, обрубает черным лезвием трубки, и Мэри понимает, что это сердце.

Последняя кровь сцеживается в чаши.

Кандалы отстегиваются. Тело — изуродованное, обескровленное и вскрытое — отваливается под лохань.

И второй обреченный распинается на дьявольском алтаре.

И уже его тело взрезается острым обсидиановым ножом, и тяжелый запах сырого мяса шибает в нос, и крик немыслимой боли бьется под сводами — чтобы так же, как и в первый раз, захлебнуться и смолкнуть…

А потом чаши с только что собранной, но уже начавшей сворачиваться кровью пускаются по кругу. Букинист припадает с особенной жадностью. Он уже пил кровь сегодня — это видно по его румяной ряхе и окровавленным губам, но его жажду невозможно утолить, и он делает глоток еще и еще раз, пока мистер Картер не хлопает его по плечу. Художник отхлебывает деликатно. Алтарник — с нескрываемым наслаждением. Негритянки потягивают, похихикивая между собой…

Опустошенные чаши возвращаются к алтарю.

Вся толпа людей и нелюдей, живых и не-мертвых опускается на колени, чтобы вознести к сводам зала вопль: «О друг и возлюбленный ночи, ты, кому по душе собачий лай и льющаяся кровь, ты, что крадешься в тени надгробий, ты, что приносишь смертным ужас и взамен берешь кровь, Горго, Мормо, тысячеликая луна, благоволи принять наши скромные подношения!»

А потом на алтарь начинают сыпаться подношения.

Золотые часы и пачки денег. Мертвое тельце ребенка.

Корзина фруктов. Связанная собака.

Отрез шелка.

Опять золотые украшения.

Опять животные.

Что-то еще…

Ребенка твари, собравшиеся в зале, созерцают с особенной алчностью, — и вот мистер Картер, щелкнув пальцами, поджигает кровь, скопившуюся в каменной лохани, и та вспыхивает. Тельце насаживают на длинный вертел и начинают жарить. Но нетерпение собравшихся слишком велико — они уже через несколько минут начинают срывать когтями едва зажарившееся мясо и подносить его к пастям…

«Горго! Мормо!» — орут они.

И в их адский речитатив вплетается безумный женский визг. Мэри не знает, кричит ли это она, Эйлин или они обе…


Дверь открылась.

Мэри едва не вскрикнула. Тот самый Смит, которого она видела в ресторане, открыл ей дверь и смотрел на нее так, будто впервые встретил!

— Мистер, — раздраженно сказала она, взяв себя в руки, — здесь моя подруга. Мисс Чепмэн. Пожалуйста, скажите, что с ней и когда она выйдет?



Наутро Мэри очнулась в ресторанном зале. Ее и Эйлин уложили на маленькие софы под стеной. В ресторане царила обычная суета — люди завтракали, работники ресторана носились, убирая посуду и принося заказы, пахло едой.

— Что… что случилось? — спросила Мэри.

Официант остановился.

— Мисс, — сказал он, — вчера наш хозяин с друзьями отмечал день рождения. Вы и ваша подруга выглядели очень утомленными, хотя даже не пили. Поэтому хозяин распорядился, чтобы вы прилегли отдохнуть. И вы обе заснули. Хозяин велел вас не будишь.

— Ох, я же на занятия опоздаю, — забеспокоилась Мэри, едва не запрыгав от радости. Так, значит, это был просто сон, ужасный, дурацкий, невероятно реалистичный сон!

Она растолкала Эйлин. Обе чувствовали себя вымотанными, макияж размазался, руки болели, ноги тоже. Почему ноги — можно было понять, наверное, они танцевали… а вот руки? Эйлин обеспокоилась еще больше, потому что за опоздание на работу ей грозил немалый штраф.

Но, выйдя из ресторана, обе окончательно впали в панику.

На светло-голубом платье, которое досталось Мэри, виднелось маленькое пятнышко.

Оно еще ничего не доказывало. В конце концов, кто-то из гостей мог порезать палец. И вообще, это мог быть кетчуп. Но ужас, охвативший девушек при виде этого пятна, был ни с чем не сравним.

— Все, — заявила Мэри. — Я еду домой. Черт с ней, с учебой.

— Я тоже, — решительно поддержала ее Эйлин. — К нашему козодою, к тишине, спокойствию…

И осеклась.

Ведь проклятую статуэтку и проклятый речитатив про тысячеликую луну они впервые услышали дома.

— Значит, уедем в другое место, — подытожила Эйлин.

— В Россию?

— В самую точку, — Эйлин тряхнула развившимися локонами, — к медведям, пить водку, только бы не все вот это!

…Они встретились через несколько часов.

Вещи были собраны, прически уложены заново, телеграммы отправлены. До поезда оставалось три часа. Девушки решили сперва отправиться домой, собрать там все, что может понадобиться среди медведей и водки, и уж тогда плыть за океан. Это было самое разумное решение — ведь у обеих не было даже по-настоящему теплых вещей, и все-таки что-то грызло Мэри.

И что-то знакомое засвистело неподалеку.

Рядом с Мэри сидел козодой. Желтые глаза сердито блестели.

— Ты же ночная птица, — удивилась Мэри. — Что? Что не так?

— Сейчас я отнесу этот дурацкий справочник Смиту, и поедем на вокзал, — сказала Эйлин. — Привет, козодой! Ты, как всегда, прав!

Они взяли таксомотор. Заехали к Смитам — те жили в унылом многоквартирном доме, похожем на кирпичную коробку.

— Подожди меня здесь, зачем тебе к ним подниматься, а я забегу, суну им книжку — и вперед, к медведям, — весело сказала Эйлин. Кажется, козодой хотел их о чем-то предупредить, но о чем?

— Эй! Может, лучше отправить им книгу почтой?

— Да ну, возиться еще… — и Эйлин взбежала по лестнице. Мэри про себя позавидовала ей. После ужасного сна — или все-таки не сна? — она чувствовала себя просто невыносимо: подташнивало, от каждого шороха ее продирал мороз по коже.

Мэри вытащила сигаретку и закурила…


— Где Эйлин? — уже срываясь на крик, спросила Мэри. — Отвечайте, а то я позову полицию!

— Горго, — забубнили, казалось, из-под земли.

Смит внезапно схватил ее за руку и буквально втащил в квартиру. Мэри огляделась в панике.

— Мормо, — продолжали бубнить откуда-то снизу.

Это была обычная тесная и бедная квартира. Старая мебель, какие-то вещи, раскардаш в спальне с неубранными постелями… вот только капли ярко-алого цвета в обычной квартире на полу не появляются.

— Тысячеликая луна! — взвизгнули со всех сторон.

Мэри резко обернулась на шум со спины, успела увидеть черное обсидиановое лезвие — и закричала, но ее крик заглушил визгливый хор:

— Прими наше скромное подношение!

И только снаружи надрывался и плакал козодой.

Санди Зырянова, блог «Дупло козодоя»

Сны в доме колдуна. Крипота

Сны в доме колдуна
Р, джен, миди, хоррор

«А я поеду в деревню к деду, в деревню к деду поеду я…»
Так напевал Володя Филатов, пакуя чемоданы и держа в одной руке мобильник. Вот уже полчаса он тщетно пытался дозвониться в бюро перевозок. Инна Филатова в это же время, складывая вещи дочери, продумывала маршрут: погрузить предназначенную к перевозке мебель; заехать к Петровым, у которых они покупали винтажный буфет и старинный «деревенский» комод; заехать в магазин, где их дожидался бамбуковый гарнитур для веранды… так, стоп, а занавески в цветочек готовы?
скрытый текстВ дверь позвонили — это вернулась из ателье Женя, двенадцатилетняя дочь Филатовых, которая как раз и бегала за занавесками. Пакет с занавесками был торжественно уложен на часы с кукушкой, рядом поставлен дачный сервиз «под гжель» в коробке и усажен плюшевый мишка…
Семья Филатовых отправлялась в новую жизнь.

Один из героев Туве Янсон с удивлением узнал, что у него, оказывается, и мама была. Володя Филатов с удивлением узнал, что у него, оказывается, был дедушка.
Удивляться было вроде бы нечему: логически рассуждая, как без дедушки появился бы сам Володя? Но в голове у Володи этот дедушка почему-то не укладывался. Володя всю жизнь прожил без родных дедушек, а с девяти лет — еще и без отца, погибшего на стройке, на рабочем месте. У него был дед Саня, с которым Володя неплохо ладил; в хорошую погоду они вдвоем рыбачили на Неве возле мачтопропитки, где удавалось поймать неплохих щук, а в дождь смотрели футбол, азартно «болея». А потом выяснилось, что это не отец его матери, а отчим. От отца его бабушка сбежала… даже не теряя тапки, а босиком, в чем была — в каком-то ситцевом платьишке, в ненастную осеннюю ночь, держа на руках маленькую маму Володи.
Узнать, что случилось, Володя так и не смог. Мама почти ничего не помнила о раннем детстве, кроме того, что очень боялась отца, а бабушка просто не хотела рассказывать. Володе удалось выяснить только то, что дед жил где-то в деревне и был намного старше бабки. Уже в юношеском возрасте воображение Володи дорисовало сурового, ревнивого и пьющего старика, от которого молодая и пылкая бабушка упорхнула к молодому и красивому тогда деду Сане. Володя решил, что мама — дочь деда Сани, и успокоился.
По крайней мере, это была романтическая история, которой можно было не стыдиться.
Подсознательно Володя чувствовал, что дело не в романтике и что он еще будет стыдиться деда — если не его пьянства, так скандалов с соседями, если не скандалов, так… словом, чего-нибудь. И то, что дед неожиданно умер и завещал Володе дом в деревне, его не очень-то обрадовало бы, если бы не Женя.
Женя болела.
Слабая, болезненная, она отличалась экзальтированным воображением. Россказни Жени бывали такого свойства, что Володе становилось не по себе, а Инна плакала. Например, Женя рассказывала, что в квартиру к ним часто приходит мальчик, которого Женя угощала, воруя продукты с кухни, — он умер от голода в блокаду. Возле соседнего дома любил прохаживаться фашист с собакой; впрочем, он никого не обижал, только гладил свою псину. А лучшая подруга Жени уже двадцать лет как погибла под колесами автобуса… Если учесть, что Женя постоянно температурила, а простуда была ее нормальным состоянием, — на семейном совете было решено: переезжаем в деревню. Пусть ребенок окрепнет на свежем воздухе и парном молоке!
Стоял мягкий, лучезарный северный сентябрь. Уютные войлочные облака укутывали небо, березки нарядно золотились между темно-зеленых елей, небольшое озерко неподалеку радовало глаз — невозмутимые белые утки скользили по водной глади, будто по опрокинутому небу, и листки последних желтых кубышек покачивались уткам вслед.
Домик — настоящая бревенчатая изба, крытая тесом, старая, но еще надежная — очень понравился Инне и совсем не понравился Жене.
— Здесь мертво, — сказала она.
— Чепуха, — весело заявил Володя. — Дедушка, твой прадедушка, умер, это да. Но такова жизнь, доча, мы все там будем. А пока наше дело — жить да радоваться. Я уже занялся ванной. Поставим душевую кабинку, кафель, вон, каталоги мебели — выберите с мамой зеркальные полки и шкафчики…
Инна хлопотала, расставляя мебель. Все у нее спорилось, все находило свое место — Володя всегда удивлялся, как ей удается создавать уют из ничего; наверное, этот покой и гармонию Инна носила в себе и щедро дарила окружающим при любом удобном случае. Дом стоял вроде бы рядом с остальными домами, рядом с сельпо, фельдшерским пунктом и деревенской школой — но в то же время как будто на отшибе. Из одного окна видно было все, что делается у соседей, на дороге, возле школы, пункта и магазинчика, — однако заглянуть с улицы и увидеть, что делается в доме и около, было затруднительно. «Случись что, никто и не заметит», — вдруг подумала Инна, сразу же усилием воли подавив эту мысль.
Что могло случиться? Вокруг все было замечательно — все, как Инна мечтала в детстве. Чудесная старинная изба. Дедовское наследство. Романтическая история бабки мужа, которая босиком убежала к любимому. Пруд с уточками и кубышками, лес, в котором водилось множество грибов — это Инна уже успела проверить, гнездо аистов на крыше школы, до которой было десять минут ходу… «Коровку заведем, курочек, — размечталась Инна, — будем настоящими пейзанами. Пасторальная идиллия!» О будущей работе в школе она размышляла с таким же воодушевлением: Инна преподавала литературу.
Володя собирался открыть автомастерскую, в которой действительно имелась нужда, поэтому тоже был полон надежд.
Но уже на следующий день он поднялся разбитым. Все валилось из рук, все не ладилось. Спалось ему плохо: тревожили какие-то скрипы, шумы, потрескивания, а когда все-таки удалось уснуть, то снилась какая-то дрянь.
У Инны подгорела каша.
Пустяк, но Инна очень расстроилась. В городе с ней такого никогда не случалось.
— Да ты просто не умеешь с дровяной печкой ладить, — засмеялся Володя. — Горожанка ты моя, привыкла к газу… А тут все не так. Смотри!
Он отстранил Инну и принялся стряпать, поджаривая котлеты.
Из печки пыхнуло пламенем — Володя еле успел отшатнуться, и теперь ощупывал лицо. Кожа не пострадала, а вот брови и волосы надо лбом…
— Хорошо, бороду завести не успел, — пошутил Володя, но настроение было окончательно испорчено. «Ладно, — подумал он. — Кто сказал, что у нас все с ходу получится? Привыкнем, станем настоящими деревенскими жителями… Ради Женьки».
Однако дальше все было только хуже. Дом будто ополчился на новых хозяев. Пристройка без крыши, которую Володя планировал сделать верандой, оказалась очень непрочной, столбики рассохлись и покосились — пришлось ее разобрать, а это повлекло незапланированные расходы. На чердаке оказалось очень много уборки — там еще от деда остались овощи, и они сгнили, распространяя отвратительный запах. В погреб Инна боялась даже соваться — оттуда тянуло какой-то могильной сыростью и плесенью. Неудивительно, что и Инну, и Володю мучили отвратительные сны, которых они не помнили наутро, помнили только, что во сне опасались верхнего левого угла комнаты. Там потолок покосился, и виднелась какая-то дырка. Впрочем, наяву Володя все равно собирался со временем организовать большой ремонт.
С деревенскими детьми Женя не подружилась, как надеялись родители, наоборот — все больше дичилась и уходила в себя. Правда, в деревне было не так уж много ребят ее возраста, и в основном мальчишки. Соседка тетя Марина, словоохотливая бабка, заметила, что «у нас испокон веков одни мальчонки рождаются». Бабка эта, кстати, очень не понравилась Инне. «Болтает, болтает, а ничего не рассказывает — пустословие одно», — с раздражением высказалась она.
Однажды Женя сходила прогуляться в лес. Часа через два Инна пожалела, что разрешила ей идти туда без взрослых, через три — забеспокоилась, через три с половиной — забила тревогу. К ее удивлению, соседские мужики — кряжистые, средних лет люди, все как один с красными от выпивки носами, но степенные и рассудительные, — согласились, что пора идти искать девочку…
И тут Женя вернулась.
Она выглядела обычно, только уж очень бледно и грустно. На все расспросы отвечала односложно: гуляла. Нет, не заблудилась. Просто гуляла. И только вечером она шепотом сказала Инне:
— Мам, ты знаешь, там, в лесу, кладбище. Маленькое такое. Могилки маленькие.
— Кладбище? — Инна не поверила.
— Да, с могилками. В три ряда. Старое такое; про него, наверное, уже все забыли.
Инне стало не по себе.
— А что на могилках написано? Памятники там, плиты…
— Нет. Просто холмики, и на них камушками выложен крест с полукругом.
Инна выдохнула.
— Доча… Это же кладбище домашних животных. Кошек там, собак…
— А почему их так мало? И такое старое? А куда сейчас собаки и коты деваются, когда умирают?
— Ну… ты же сама сказала, что оно старое. И про него забыли. Теперь, наверное, другое есть, поближе, поновее.
Женя перевела дух. Инне показалось, что она вздохнула с облегчением.
— Мама, давай кота заведем. Большого. Черного. То, что здесь живет в доме, боится черных котов.
«Опять», — со страхом подумала Инна, прижимая дочь к себе. Женя показалась ей такой худенькой и беззащитной, с этими ее видениями и призраками. Впрочем, кот… почему бы и нет? И наутро, увидев какого-то черного котенка, Инна принялась подзывать его.
— Брысь! — гаркнула тетя Марина, высунувшись из кустов.
Котенок брызнул — только его и видели.
— Зачем? — вспылила Инна. — Вам какое дело? Наш дом, наш кот будет!
— Нельзя сюда кота! Дед Дмитрий осерчает!
— Дмитрий Сергеевич давно умер, — Инна заводилась все больше. — И его мнение нас и при жизни не интересовало! Он ни разу даже не написал нам! Если он не любил кошек, это не значит, что мы их не любим! А вы… вы, тетя Марина, не лезьте в нашу жизнь. Вот!
— Да я ж вам добра желаю, — сморщенное лицо тети Марины вдруг сморщилось еще больше, а подслеповатые глаза часто заморгали. — Я ж вижу — вы отрезанный ломоть, не то, что Дмитрий, чтоб ему… Вон, умиральную комнату ему разобрали…
— Какую, простите?
— Умиральную. Ну, без крыши, в которой он и помер. Тьфу, чтоб ему, — она перекрестилась. — Значит, вам она не понадобится.
— Да зачем она нам, она же разваливалась, — Инна фыркнула, отходя. «Ну и дурацкий разговорчик!»
Но попытка найти котенка с треском провалилась. Ни у кого из соседей не нашлось бесхозного кота. А те котята, что играли в нескольких дворах, все были обещаны…
Вошел Володя, чертыхнулся.
— У меня такое чувство, что о моем, царство ему небесное, дедуле все знают что-то плохое, а от меня скрывают, — зло сказал он.
— У меня тоже. Котенка дать отказались, намеки делают. И еще это кладбище домашних животных, что Женька в лесу нашла…
— Оно-то тут при чем? Думаешь, это дед там своих собак закапывал? Да с него бы сталось их потравить и соседям подбросить! Я уже понимаю, почему бабуля от него драпала босиком!
Переведя дух, Володя добавил:
— Он, оказывается, был еще раз женат. Бил жену, так и свел ее в могилу. Она его моложе была лет на сорок. А сам окочурился, когда ему было уже под сто. — Помолчал и нехотя признался: — Снится он мне. Зовет за собой, обещает золотые горы, силу, власть и хэзэ что в придачу. Только, типа, я должен ему ребенка привести на съедение.
— Тьфу, мерзость, — Инну передернуло. — Ну и тип! И после смерти родню тиранит.
— Кстати, а я его могилу не нашел, — с удивлением заметил Володя. — Искал, думал — ну дед все-таки, хоть навестить надо бы… Нет, не нашел.
В деревнях, как знала Инна, случается всякое. Наверняка дед Дмитрий был не просто тираном, скандалистом и пьяницей, — чтобы человека даже хоронить на общем кладбище отказались, нужно что-то из ряда вон выходящее. Атмосфера всеобщей ненависти к покойному подтверждала ее догадки. «Ну и наследство! Удружил дедуля, ничего не скажешь. Нам придется постараться, чтобы убедить соседей — мы другие, нормальные…»
Прибыли мастера, чтобы устроить ванную. Но в той части дома, которую выделили под ванную Филатовы, это почему-то было невозможно; в чулане, который предложили мастера, обнаружился двойной пол и маленькие антресоли — там валялись какие-то кости, связки старых перьев, выдолбленная тыква, мумифицированная собачья лапа, а на антресолях еще и заплесневелые старые книжки и журналы. Пыль и вонь от них шла такая, что Инна сразу же бросила все это «добро» в печку — оттуда сразу же повалил невыносимо смрадный коричневый дым, — и долго оттирала руки.
Ночные кошмары, которые беспокоили старших Филатовых, становились все ярче и отвратительнее: Инне все время снилось, будто какие-то склизкие полуразложившиеся руки затягивают Женю в пруд, а Володе — будто он должен убить Женю, и какой-то вкрадчивый старческий голос нашептывал «убей девку, убей девку», так что Володя уже начал опасаться за собственный рассудок. Впрочем, хозяйство внушало не меньшие опасения.
Кроме дома, после деда Дмитрия не осталось ничего пригодного для использования. Лопаты и другие инструменты — тупые, ржавые, ломались прямо в руках; одежда — полусгнившая и пропитанная чем-то вонючим; в подполе валялось множество ссохшихся трупиков мышей, крыс и мелких лесных зверьков — должно быть, дед Дмитрий их травил; посуда вся не годилась — треснутые тарелки, прогоревшие кастрюли… На старых, некрашеных досках пола сохранились пятна, подозрительно напоминавшие кровь. Все, что бы ни находили Филатовы, было таким грязным, гадким и уродливым, что и Володя, и Инна невольно возненавидели покойного деда Дмитрия.
Хотя бы за то, что развел бардак при жизни, а разгребать — им.
Но больше всего их беспокоило состояние Жени. Она совсем ушла в себя и целыми днями сидела на берегу озера, бессмысленно глядя на воду. Лишь изредка жаловалась, что в доме много «зверьков черненьких, с лысыми головками, злобных таких и вредных», или просила «котика». Наконец, Филатовы решили, что Женю надо к психиатру, и уж совсем собрались было ехать с ней в город, как заглянула вездесущая тетя Марина.
— К бабке ее надо, — сказала она, указав на Женю.
— Какой еще бабке? Ей врача надо… В понедельник повезу.
— Свози к бабке. У нас своей нетути, а вот намедни семья с Украины приехала — там в кажном селе бабка есть, молитвы читает, зло отгоняет, пусть она твою деточку и поглядит… Вона где они живут-та, крайний дом по уличе, не наплутаешь.
Инна выдохнула, чтобы не нагрубить. И… пошла к мужу.
— Слушай, тут, говорят, какая-то деревенская знахарка с Украины приехала. Пусть, может, глянет Женечку? Что от этого плохого будет… Ведь вреда-то никакого…
Володя поджал губы.
И согласился.
Искомая «бабка» обитала в маленьком, больше похожем на времянку, домике на отшибе. За домиком красовался навороченный тюнингованный «Харли Дэвидсон», на забор была небрежно брошена штормовка в листьях, на двери белела надпись «Изнакурнож». Определенно, украинские бабки продвинутые, вполголоса усмехнулся Володя, вылезая из своей «Лады Калины» и обозревая окрестности. Или это ее сын? Сказано же — семья приехала…
Из дверей вышел кот.
Кот был огромный.
Кот был черный.
Это был даже не кот — котище. Кисточки на ушах придавали его морде рысье выражение, хвост размером со средний веник мел желтеющую траву во дворе, могучие лапы важно ступали вперед. Холодные немигающие зеленые глаза уставились на Володю.
— Куррррмау, — благосклонно обронил кот.
— Привет, — машинально отозвался Володя.
— Мррррау, — сказал кот, повернулся и величественно прошествовал в домик.
Вместо кота вышла женщина.
На первый взгляд ей было лет тридцать, на второй — сорок или сорок пять, на третий… пожалуй, все шестьдесят, но очень хорошо сохранившиеся шестьдесят. Короткий седоватый «ежик» стриженых волос, пятьсот первые «Ливайсы» на худощавых ляжках, подкатанные рукава клетчатой рубашки, шнурованные ботинки и рассеянный, но очень цепкий взгляд. Сразу видно: серьезный, интеллигентный человек, а не «бабка», — подумалось Инне. И заговорила «бабка» с грассирующим петербургским выговором.
— День добрый. Проходите, чай на столе. Саша.
— Володя, Инна, Женя, — растерянно сказала Инна, указывая на домочадцев. — Очень приятно.
Чай тоже был знатный — настоящий улон. Хозяйка, впрочем, пила кофе — тоже какой-то сортовой и не из дешевых. Инна приметила на столе пачку сигарет — дорогих и изысканных.
Домик был обставлен эклектично, так что Инна окончательно убедилась: это просто дача. На стенах висели охотничьи ружья и арбалеты, на столе рядом с чайным прибором стоял ноутбук. Никаких лекарственных трав, икон и прочего, чего можно ожидать от сельской знахарки, не было и в помине.
— Под чаек можно и о вас, — решительно сказала Саша, отставляя чашку. — Что у вас там случилось, рассказывайте, соседи. Вы ведь по делу пришли, разве нет?
— Да, — Инна нерешительно посмотрела на Володю, а он — на нее. Наконец, Инна продолжила: — Женя… она больна… ей плохо, она совсем вялая…
— Да, но… простите, я… я, конечно, доктор, но это степень, а не профессия, — растерялась Саша. — Я физик, а не врач. Может, я ее в город к врачу отвезу?
— Нет, — Володя встал. — Нам нужна именно ваша помощь, врач тут ни при чем. Она… видит мертвых. Она и в Питере с мертвецами водилась, а тут совсем кошмар начался. Ей везде какая-то нечисть чудится. Говорит, маленькие, черные и злые. А тут еще кладбище это домашних животных нашла в лесу, так совсем скисла…
Саша побледнела и тоже встала.
— Это вы в доме ведьмака, стало быть, поселились? Славно, славно… Что ж, поехали. Вы на своей, а я за вами. Баюн!
Кот вскочил в рюкзак, Саша забросила рюкзак за спину и ушла за дом. Мотоцикл же, вспомнила Инна.
И действительно, мотоцикл Саши обогнал их очень быстро. Видимо, у себя в Украине продвинутая «бабка» привыкла носиться с бешеной скоростью по проселочным дорогам.
Когда Филатовы прибыли домой, Саша уже вошла. Неужели я забыла запереть дверь, удивилась Инна, но тут ей резко стало не до двери.
Кот Баюн носился по дому по очень странной траектории — резкими ломаными линиями. Инна присмотрелась — и вдруг поняла, что он выписывает лапами пентаграмму.
Саша стояла в самом центре горницы и неотрывно смотрела в одну точку.
— Выходи, — вдруг властно скомандовала она. — Ну-ка, выходи! Ишь, ведьмак чертов, распоясался. Вышло давно твое время! Почто дитя невинное погубить хочешь, в воду заманиваешь? Почто отца ее зарезать подбиваешь?
Секунду ничего не происходило. А потом… потом вокруг забегали какие-то существа, похожие не то на обезьянок, не то на крыс. Они носились с необыкновенным проворством, нарезая круги — противосолонь, визжа и пища, а то и взрыкивая, на крохотных старческих личиках скалились огромные ярко-красные рты. Черные, волосатые, но с лысыми головами — совсем как Женя рассказывала, припомнила Инна, — злобно сверкая красными глазами, эти существа носились и размахивали руками. И вскоре стало ясно, что их злобные маленькие ручки тянутся к Жене и угрожают ей.
Женя вскрикнула и попятилась.
— Уходите! — срывающимся голосом крикнула она. — Не буду топиться, не буду, не хочу нявкой быть! Не буду!
Инна схватила дочь и прижала ее к себе, но какая-то сила оторвала ее и швырнула на пол, потом приподняла и швырнула еще раз — Инна закричала, больно ударилась и разбила губу. Рядом упал Володя и больше не шевелился.
Лежа, как во сне, Инна видела странный голубоватый свет, разливающийся по комнате. Кот Баюн бросился в гущу черных тварей, вспарывая их когтями, — когти удлинялись, превращаясь в настоящие лезвия, черные тельца распадались, вываливая скользкие зловонные кишки, выплескивалась темная кровь, взламывались ребра, огромная пасть кота с мерзким хрустом впилась в голову одной из тварей… Голова щелкнула, треснула, но вместо мозга из нее полилась тошнотворная темно-зеленая жижа; Баюн брезгливо, совсем по-человечески, выплюнул трупик и снова набросился на тварей, полосуя их когтями. Наконец, толпа тварей начала редеть. Их трупики медленно испарялись, распадясь и сгнивая на глазах: вот вздувается мясо, лопаясь с негромким хлопком, разворачивается туша, распространяя зловоние, потом усыхает, остаются кости с шерстью — и исчезают… Вот и последний трупик пропал.
И тут из норки в углу потолка полилась мгла. Она клубилась, становилась все более осязаемой, и наконец, из этой мглы соткался силуэт высокого сутулого человека с бородой. Мало-помалу все четче проступали черты лица, и вот перед Инной встал огромный дряхлый старик. Испитое, обезображенное всеми мыслимыми пороками, перекошенное злобой лицо; единственный желтый гнилой зуб, торчавший из приоткрытого рта, из которого тянулась струйка слюны, ссутуленные плечи, огромные лопатообразные руки с искривленными узловатыми пальцами — вот каков был дед Дмитрий в последние годы жизни, сообразила Инна. Это его призрак. Нет, — дух! Недаром тетя Марина предупреждала…
Безобразные, непропорциональные руки взметнулись вверх.
— Оставь своих родных в покое, — угрожающе произнесла Саша. — Убирайся! Уходи туда, где тебе и место, — проваливай в ад, чертов старикашка!
Безгубый слюнявый рот раскрылся. Беззвучно, но страшно — будто призрак хотел что-то сказать, и Инна поняла, что Саша его слышит, потому что лицо Саши протестующе дернулось, и она подняла руки.
А она, Инна, — не слышит, и слава Богу.
Потому что Саша шевельнулась. Она медленно пошла по кругу с поднятыми руками, нараспев повторяя: «Завяжу на веки вечные колдуну и колдунье, ведуну и ведунье, чернецу и чернице, упырю и упырице на внучку Даждьбожью Евгению зла не мыслити!» — а может, там были и какие-то другие слова, более древние и более страшные, Инна запомнила только это. И под речитатив Саши призрак начал изменяться. Очертания его приобретали чудовищный, отвратительный вид, призрачная плоть стекала по костям, источая тяжелый трупный смрад, на полу расползалась гнилостная лужа.
— Вон, — приказала Саша в ярости. — Вон! Чтоб духу твоего не было среди живых! Еще раз объявишься — разметаю твою душу так, что ни Чернобог, ни Морана не отыщут и клочка!
Сказочные имена из уст доктора-физика, «бабки» с Украины… Инна уже ничему не удивлялась, молилась только, чтобы сохранить рассудок к концу представления.
И то, что Саша тоже изменилась — теперь у нее были длинные, до пят, распущенные черные с проседью волосы, обувь куда-то подевалась, и левая нога оказалась то ли протезом, то ли голой костью, а на руках вместо забавной бисерной фенечки проступили кованые створчатые браслеты из серебра, — показалось Инне естественным и правильным. Как будто человек на работе переоделся в положенную форму.
В бессильной ярости призрак сжал кулаки и дернулся, будто желая напасть. Узловатые огромные пальцы мелькнули у самого лица Саши, метя в глаза; Саша, однако, не дрогнула. А кот Баюн, разобравшись с мелкими пакостными зверьками, тоже встал рядом с хозяйкой. Свирепый рык вырвался из кошачьей пасти, когти сверкнули металлом; Баюн поднялся на задние лапы, вспорол ими призрачную плоть, и это окончательно добило деда Дмитрия — он развеялся, оставив после себя только трупный запах…
И наступила тьма.

Очнулась Инна от того, что кто-то тряс ее за плечо.
Саша, снова в джинсах и клетчатой рубашке, снова стриженая и обутая, протягивала ей стакан воды.
— Вы все-таки кое-что увидели, — сказала она. — Странно. Внук этого старого греховодника — Вова, а способности есть у вас. Ну, и у девочки. Вы можете идти?
— Да… наверное, — тихо сказала Инна. — Как Женя? Как Володька?
— Спят, оба. Вова — тот сразу отключился. Женя, к сожалению, видела и слышала все, гораздо больше, чем вы.
Инна покорно побрела за Сашей; к ним присоединился кот.
Они шли по лесу — долго-долго, Инне уже начало казаться, что их поход никогда не закончится, и она порядком устала. В конце концов она споткнулась от усталости и едва не налетела на лопату, которую Саша несла на плече.
— Ой, — сказала она. — Мы что, клад будем копать?
— Инна, — Саша помолчала, — все плохо. Я вам покажу кое-что, и давайте так. Вы заведете кота и сделаете аборт. А когда Женя вырастет — поговорите с ней. То, что вы видели… в этом роду оно передается по мужской линии и только у мужчин. Поэтому Дмитрий хотел извести Женю, чтобы ваш будущий сын стал таким же, как он.
— А она чем ему мешала?
— Мешала. Видела, понимала, могла попытаться что-то предпринять. Такие, как он, не любят неожиданностей.
Смеркалось, и Инна не сразу разглядела маленькие холмики. Ах да… кладбище домашних животных, вспомнила она. Теперь у нее не было сомнений, что дед Дмитрий приносил животных в жертву во время каких-то гнусных ритуалов.
Саша принялась копать.
Неподалеку было торфяное болото, и на нем уже начинали загораться бледные огоньки. Тягостная болотная осень витала вокруг, сумерки будто пропитались безысходностью и тлением, и запах смерти не испугал и не удивил Инну.
Пока она не посмотрела в вырытую Сашей яму.
— Это же… А-а-а! — вскрикнула Инна, отскочила, и тут ее начало рвать. Долго, мучительно, выворачивая внутренности, — все съеденное за день рвалось наружу, а перед глазами стояло одно и то же. Проеденное смертью лицо, черные дыры глаз, носа и рта, гниющий пергамент кожи. Неестественно рыжие от болотной воды, пропитавшей почву, волосы. Остатки платья — и видно было, что платье аккуратно разрезано, как разрезано тельце маленькой покойницы.
— Остальные могилы такие же, — спокойно сказала Саша. — Видите, у тела удалены некоторые части… Семь. Семь жертв. Их принес дед вашего мужа. Эти, более старые, — жертвы его деда. Самый первый ряд — деда его деда. Знак на могилах — крест Хаоса. Понимаете?
— Нннет… То есть… да. Дед Дмитрий — маньяк-убийца! И дед его таким был, и прадед! Мой муж — из семьи маньяков и психов! О господи…
Инна села прямо на землю и зарыдала.
Саша постояла, перевела дух и принялась закапывать могилку.
— Я скажу в сельсовете, — заметила она, притаптывая землю. — Их надо похоронить нормально. Иначе этот дьявол может снова вернуться.
Закончив работу, Саша достала белую тряпицу и повязала на ближней ветке. Знак траура, поняла Инна. Знак беды.
Как добрались домой, она не помнила, как не помнила и того, когда и как ушла Саша. Утром Инна не смогла подняться с постели: металась в жару, стонала. Зато Женя повеселела: ухаживала за ней вместе с Володей, помогала по дому. В конце концов Инне пришлось вызывать «скорую», и вовремя — с ней от всех треволнений случился выкидыш…

***

Когда Инна, наконец, поправилась, в доме резвился маленький черный котенок, мастера уже заканчивали ванную и приступали к остальному ремонту; Женя вовсю училась в школе и обзавелась вполне живыми приятельницами, а Володя уже открыл свою автомастерскую и чинил соседские автомобили — и никто и словом не заикнулся о произошедшем. Только тетя Марина простодушно поинтересовалась:
— Ну, как — ходили к бабке? Вижу, ходили, вон как ваша Женечка расцвела. Это, видать, на вас порчу-то и навела какая стерва завистливая, ишь, сколько болели!
— Ходили, — односложно ответила Инна. И добавила: — Надо бы заехать, поблагодарить, а то неудобно — человек нам помог… Я даже отчества не спросила. Саша и Саша.
— Как Саша? Ольга Петровна она, — удивилась тетя Марина.
— А нам сказала — Саша. Ученый-физик вроде.
— Какой физик? У Ольги Петровны дай Бог, если восемь классов образования! Такая говорливая бабуся, вся в вышивке, всех крестит, никуда иттить не соглашается, если вместе с ней не помолишься…
— Стоп! Высокая, худощавая, коротко стриженная женщина, носит джинсы, водит мотоцикл? Говорит с таким питерским прононсом?
— Да вы что, миленькая. Какой такой прононс? Суржик, смешной такой, я думала — так только в анекдотах говорят. И какие мотоциклы? Петровна не во всякие двери пролезет…
— Живет в Изнакурнож? В маленькой времянке на отшибе? Ну… там еще развилка…
Тетя Марина изменилась в лице. Отшатнулась.
— Господь с тобой, девочка моя, — она истово перекрестилась. — Там уж лет двадцать, как никто не живет!
Инна пошатнулась. Выбралась за калитку.
Как ни странно, ей не было ни страшно, ни горько из-за потерянного ребенка, ни жутко из-за нахлынувшего понимания. То, чего боялась тетя Марина, — Та, кого она боялась, — вмешалась и навела порядок, наконец-то пустив своим чередом судьбы, на много поколений исковерканные «дедом Дмитрием». И каков бы ни был этот порядок, Инна чувствовала: есть те, кто отныне будет ее хранить. А взглянув на землю, убедилась: так и есть.
Возле калитки на подмерзшей октябрьской грязи виднелись отпечатки огромных кошачьих лап.

Санди Зырянова, блог «Дупло козодоя»

Инквизиция и кошки

Дири-дири-дом
Р, джен, хоррор
графическое насилие


Историческая справка. В 1555 году в Амстердаме Майн Корнелиус, несчастную колдунью из Роермонда, приговорили к сожжению после признания в том, что она вступила в сговор с кошками, и те приходили к ней в дом танцевать.

…Когда они приходили к Мейн в дом, было весело.
Сумерки спускались на плавные воды реки Рур и островерхие крыши домов; в домах загорались окна, а в подворотнях — кошачьи глаза. Кошки сторожко выходили из темноты, направляясь к дому Мейн, а Мейн брала старую потертую лютню и начинала наигрывать «Ох уж эти собачки» или «Дири-дири-дом». Первые две или три кошки обычно застывали под окном, прислушиваясь и пытаясь уловить ритм; Мейн нарочно выбирала медленные песни, чтобы им было легче. Потом кошек становилось больше. Все новые и новые коты собирались под стрельчатыми окнами Мейн: рыжие, белые, серые, черные — и вот уже пестрый пушистый ковер из кошачьих шубок устилал весь маленький переулок, — и тогда Мейн открывала двери и приглашала кошек внутрь.
скрытый текстТам их уже ждало угощение: Мейн никогда не скупилась на молоко для своих пушистых друзей. А когда множество маленьких мисочек пустело, Мейн снова бралась за лютню, только теперь она играла уже веселые и быстрые песни.
Плясовые…

Руки, закованные в колодки, занемели. Грязные волосы лезли в глаза, но Мейн уже не обращала на них внимания. Вчера ее полосовали бичом — втроем, целый день, палачи сменяли друг друга, бич свистел, вспарывая кожу… Сегодня раны подсохли, но стоило Мейн пошевелиться, как корка на них лопалась, и по спине, сводя с ума, начинала сочиться сукровица.
Ноги Мейн заковывать в колодки не стали — она все равно уже не могла стоять. После «испанского сапога» обе ноги у нее были раздроблены, набрякли и налились чернотой.
Мейн знала, что еще немного — и придет тюремщик, сунет ей в рот черствую корку, даст запить парой глотков несвежей воды, а потом явится отец ван Лаадер и снова начнет расспрашивать ее о «сношениях с дьяволом» и прочих ужасах. Мейн покорно отвечала на все его вопросы, хотя дикость этих вопросов пугала ее подчас больше, чем пытки и уготованная ей казнь на костре.
За собой Мейн не знала никакой вины перед Богом, кроме смерти лавочника Адденса. Сколько себя помнила Мейн, в ее доме всегда сушились целебные травы; мать то продавала средства для улучшения цвета лица стареющим купчихам, то перевязывала сломанные пальцы дюжим работникам с мануфактур, а то срывалась по первому зову и бежала принимать роды у соседок. А бабка, почти ослепшая и немощная, тайком — потому что инквизиторы не дремали — раскладывала пасьянсы и гадала на картах. Этому же с детства училась и Мейн Корнелиус, знахарка и повитуха из Роермонда. И весь маленький Роермонд, все эти рыбаки, красильщики, ткачи, купцы и менялы, слуги и лавочники, — все они знали и чтили Мейн, потому что больше не к кому им было обратиться в беде и в горести. Доктора, пользовавшие самых богатых, запрашивали за свои услуги слишком дорого, а священник мог лишь посоветовать молиться и уповать на Господа Бога, но Мейн — Мейн всегда была готова помочь за умеренную плату.
А по вечерам к Мейн сбегались кошки со всего Роермонда, чтобы потанцевать.
Когда Мейн играла грустные медленные мелодии, кошки важно скользили друг мимо друга, торжественно изгибая хвосты и прижимая уши в такт. Они шли по кругу, притопывая лапками, они покачивали головами, а при особенно жалобных аккордах останавливались и дружно пропевали: «Мяу!» Но вот медленный танец сменялся веселым и задорным — и кошки поднимались на задние лапки, помахивая передними. Свеча догорала, и лунный свет пробивался сквозь свинцовый переплет окна, и кошки лихо отплясывали на посеребренных луной досках, а их тени, трепетные и неверные, дрожали и метались по стенам, и Мейн не выдерживала: она вставала и сама начинала пританцовывать, притопывая ногой в башмаке с пряжкой.
Многие знали об этих вечерах у Мейн, а иные — особенно мальчишки, кто же не знает, что мальчишки самый любопытный народец? — даже подкрадывались по ночам к дому Мейн Корнелиус, чтобы понаблюдать за танцами кошек. И всяк знал, что если кошка заблудилась и не пришла домой, то нужно обратиться к Мейн — уж она-то обязательно найдет пропажу. Будь на месте Мейн другая женщина, кто-нибудь уже обязательно донес бы святейшим братьям доминиканцам, а те поставили бы в известность «Мировую руку»… Но кто же осмелится погубить добрейшую Мейн, единственную надежду многих жителей Роермонда? Пусть себе тешится своим невинным чудачеством — плясками с кошками!
И только лавочнику Адденсу это не нравилось.
Семья Адденсов владела небольшой бакалейной лавкой возле скульптурной мастерской господина ван Баадера. Одно время и сама Мейн покупала там свечи, мыло и пряности. Но как-то она заметила, что там продается не только бакалея, но и серебро, и шелка, и выглядели эти вещи странно. Лавочник Адденс на ее вопрос, почему он распродает старые вещи, ответил, что дела в лавке идут не лучшим образом — пришлось продать шелковую шаль и платье его матери. Но Мейн никогда не видела на госпоже Адденс ни этой шали, ни платья. Вскоре она поняла, что Адденс приторговывал краденым товаром.
Тогда Мейн резко упрекнула его — и Адденс стал осторожнее. А через месяц он явился свататься.
— Да вы, никак, не проспались после вчерашней пирушки, господин Адденс, — ответила ему тогда Мейн. — С чего бы это мне выходить за вас замуж? Вы моложе меня почти на десять лет, между прочим!
— Ты пожалеешь, — бросил в ответ Адденс, вырвал из рук у Мейн сверток — кусок шелка, который он вручил было ей в качестве подарка, и отправился восвояси.
Мейн слишком поздно поняла, что он таким образом пытался обезопасить себя. Ведь в лавке Адденсов по-прежнему сбывались краденые вещи.
Тот день был туманным, холодным и дождливым; отвратительный сырой зимний день, из тех, в которые хороший хозяин не выгонит из дому собаку, а добрый христианин — еретика. Впрочем, настолько добрых христиан ни в Роермонде, ни в Амстердаме уже не осталось: страх перед трибуналом инквизиции оказался сильнее страха Божьего. Адденс от Мейн отправился прямиком в трактир, а когда вывалился оттуда, хорошенько набравшись, уже стемнело. И вскоре послышались его отчаянные вопли — сбившись с пути, Адденс свалился в Рур.
Его, барахтавшегося в ледяном крошеве у берега, живо выловили. И, конечно, не кому иному, а Мейн Корнелиус пришлось пользовать простудившегося Адденса, хотя он оказался на редкость неблагодарным пациентом.
— Проклятая ведьма, — бранился он, приходя в себя. — Это из-за тебя я чуть не утонул! Погоди, вот поправлюсь — извещу о тебе трибунал…
Мейн побледнела.
Знахарка и повитуха всегда ходит по краю. Пока она исцеляет больных и помогает людям появиться на свет, церковь ее будто не видит. Но стоит ей однажды ошибиться — и на нее обрушатся любые казни: штраф, изгнание из города, бичевание, тюрьма... Разве что кто-нибудь из влиятельных друзей сумеет защитить бедолагу, однако на это не стоило рассчитывать: не раз перед трибуналом инквизиции оказывалась не только «ведьма», но и ее заступник. А Мейн надеяться было не на что.
Она была рыжей.
У нее был черный кот.
И по ночам в ее доме танцевали коты под напевы старинных голландских песенок…
Болезнь ли взяла верх над целительным искусством Мейн Корнелиус? Или же она случайно положила адонис и белладонну вместо мелиссы и фенхеля в отвар, которым отпаивала лавочника Адденса? Бог весть. Но брат Адденса, хорошо знавший и о его неудавшемся сватовстве, и о том, как бранила его Мейн за темные делишки, не сомневался: Мейн отравила Адденса нарочно.
…Избитую, простоволосую, в разорванной одежде, Мейн вывели из дома. Лютню прихватили с собой — как доказательство.
— Я ничего не делала! — кричала Мейн, вырываясь. — Я не ведьма, не еретичка!
— Ты вступила в сговор с кошками, женщина, — человек в коричневой сутане был недвижим и невозмутим. — Ты нечистыми чарами заставляла их плясать по ночам, и погубила немало душ…
— Неправда! Я никого не погубила!
Час был ранний, предрассветный — доминиканцы не любят действовать средь бела дня. Поэтому никто не видел, как уводили Мейн Корнелиус. И только Адденс-младший стоял в конце проулка и, злорадно ухмыляясь, наблюдал за ее арестом.
— Чертов клеветник! Будь ты проклят! — Мейн плюнула в его сторону. Губы у нее уже были разбиты, и плевок получился кровавым.
— Тьфу! Ведьма, чтоб тебя поскорее сожгли! — Адденс-младший поспешно перекрестился.
Но когда он вошел к себе в лавку, там его поджидал большой черный кот. Он сидел на любимом стуле Адденса и в упор смотрел на него. Ни крест, ни молитва, ни брызгание святой водой не помогли прогнать наглое животное. Адденс-младший даже подумал было — пусть остается и ловит мышей, хотя кошек он ненавидел. Однако кот Мейн Корнелиус не собирался ловить мышей. Он дождался, когда Адденс-младший улегся спать, и уселся к нему на грудь.
Грудь у всех Адденсов была слабая — и у отца их, и у деда, и у лавочника Адденса, и у его старшего брата. Не просыпаясь, Адденс-младший закашлялся, захлебнулся, из горла его хлынула желчь, и утра он уже не увидел.
Никто больше не видел и кота Мейн. Только коты и кошки горожан еще долго собирались к ее дому в сумерках, но напрасно ждали они, когда же зазвучит лютня и приоткроется дверь, приглашая на вечеринку…

— Я не убивала лавочника Адденса, — в последний раз, собравшись с силами, прошептала Мейн Корнелиус. — И я не губила христианские души, я не сговаривалась об этом с кошками, я не занималась блудом с сатаной…
— Срань Господня! — прикрикнул на нее глава трибунала. — Ты призналась во всем на следствии, а теперь отказываешься!
Мейн не знала, что отказ от предыдущих показаний — это смертный приговор. Когда ее привезли в Амстердам, ей даже не сказали, в чем ее обвиняют, зато продержали три дня без сна, воды и пищи, а потом пытали и били, били и пытали. Не выдержав пыток, Мейн и впрямь согласилась, что была ведьмой и даже вызывала бурю, приказывая кошкам плясать быстрее, но, придя в себя, ужаснулась…
Теперь Мейн было уже все равно. Одетая в рубашку — особую «рубашку кающегося грешника», привязанная к столбу, она стояла на городской площади, а под ногами у нее громоздились вязанки хвороста. Дышать ей было больно: переусердствовав, палач сломал ей несколько ребер. Толпа, собравшаяся поглазеть на аутодафе, выкрикивала ругательства, в Мейн полетело несколько камней.
Хворост занялся. К ногам — грязным, окровавленным, распухшим от гангрены — подбежали огненные языки, похожие на рыжие кошачьи хвосты. Они тронули почерневшую кожу, мгновенно взявшуюся волдырями, пламя затрещало, волдыри начали лопаться. Вот и подол вспыхнул, и затрещали свалявшиеся, слипшиеся от крови волосы, спускавшиеся ниже пояса…
Боли Мейн не почувствовала. Ее заплывшие от побоев глаза уже закрылись, и ей казалось, что к ней ластятся рыжие кошки. Трутся о подол рубахи, потом встают на задние лапки, покачивают головами, кружатся, мяукают в такт. Мейн подняла голову и запела «Дири-дири-дом».
И протяжным печальным «мя-а-а-у» ответили ей из всех закоулков кошки Амстердама.

Санди Зырянова, блог «Дупло козодоя»

Дикая охота

Дикая охота
Р, джен, крипи
написан на ФБ-15 для команды Свержина ("Крестовый поход восвояси")


Барон Херсирк с аппетитом наворачивал кусок жаренной на вертеле вепревины; служки в двух шагах от него вращали вертел с остатками вепревой туши – на сегодня барону должно было хватить, а под столом сидел пес, ловко подхватывая пастью падавшие на него хрящи и обглоданные кости.
– Ваша милость, Хельмут из Шайче согласился идти под вашу руку, – сообщил ему комис, склонившись в поклоне.
И у барона, и у комиса в лицах было что-то хищное – словно два волка, старый и молодой, скалили зубы над добытым вепрем…
скрытый текст– Ха! Еще бы он не согласился, – барон грубовато хохотнул. – Вы у него все стадо сожрали?
– Нет, как вы сказали – около половины, не более, – усмехнулся комис.
– Побольше бы таких Хельмутов, – барон утер рот рукавом льняной камизы, сыто рыгнул, отирая пальцы о собачью шерсть. – А то вашу свору прокормить – никаких доходов не хватит…
Комис угодливо хихикнул в ответ на взрыв баронского остроумия.
Но в шутке этой была лишь доля шутки. И сегодня, в ночь полнолуния, барон Херсирк собрался пополнить свою мошну старым испытанным способом…

…Медленно, торжественно восходит Луна, заливая поля и леса своим тихим сиянием. Такая Луна – вдохновение для трубадура и фонарь для влюбленного. А для барона Херсирка и его верной дружины, похожей на стаю грозных хищников, – источник вечного зова.
Вот в огромный, оставшийся от тысячелетнего дуба пень посреди двора в замке, втыкается нож. Не простой нож – не боевой, не охотничий, с вырезанными на нем древними полузабытыми рунами. На ноже – кровь: сегодня он принял свою жертву. Младший из комисов, оскалившись, срывает с себя камизу и шоссы – и перекувыркивается через пень с ножом. За ним – другой. Кажется, что комисы играют в чехарду, только по другую сторону пня встают не люди – звери.
Волки.
Стая грозных волков.
И последний из них – барон Херсирк, огромный черный с проседью волк. Вожак.
Легко и бесшумно мчится стая под луной – только желтые глаза сверкают, отражая лунный свет. Скорее, скорее… к проезжему тракту. По нему в последнее время нечасто кто-то ездит, да еще ночью, но сегодняшняя ночь – особенная. Волчья. Сегодня им повезет.
Вон уж и караван вдалеке виднеется. Крытые возки – один, два… три. Богатый купец едет в Риббек, торопясь успеть к утру, чтобы пораньше развернуть торговые лотки. Ватага удалых наемников, подбадривая себя залихватскими песнями, едет по обе стороны от телег: время нынче неспокойное, без охраны никто не путешествует. Сверкают под луной клинки, не убирающиеся в ножны, пестрят поистрепавшиеся в дороге пурпуэны и легкие походные байданы…
Первый из волков прыгает – и сбивает с лошади одного из наемников. Тот вскакивает, держа в одной руке меч, в другой нож, принимает боевую стойку: наемничья жизнь дешево не продается! Но рука его недостаточно быстра: волк быстрее. Острые зубы вгрызаются в горло, разрывая его, и из прокушенных жил выплескивается в дорожную пыль черная и маслянистая в лунном свете кровь…
Второй волк сбивает другого наемника. На нем нет байданы – только кожаная куртка-бригандина, и это стоит ему жизни: волк хватает человека пастью за живот, тянет рывком – тело вместе с тканью подается, раздается омерзительный хруст, за ним – дикий отчаянный крик боли, и темные скользкие змеи кишок вываливаются прямо на дорогу, обдавая волка теплом и запахом живой плоти.
Метко брошенный нож находит шею одного из стаи – и застревает в густой непробиваемой шерсти, однако достигнув и плоти. Озверев, раненый волк прыжком долетает до бросившего – и достаточно одного щелчка зубами, чтобы горло вскрылось страшной дырой, выплеснулось и окостенело…
Самый крупный из наемников – не прост, ох, как не прост. Наверняка он из настоящих опоясанных рыцарей, да только воинская удача, сохранив его жизнь, отняла остатки фамильного состояния, вот и довелось наняться к купцу в охрану. В могучих руках воина оказывается огромный эспадон – двуручный меч, самое страшное оружие рыцарских сражений. Сразу двое клыкастых комисов с рычанием атакуют смельчака, но он им не по зубам – оба падают, разрубленные почти пополам, в черную вязкую грязь.
Но один рыцарь уже не спасет караван. Его товарищи один за другим падают, кто сраженный волчьими зубами, кто оскользаясь в лужах крови, пропитавшей пыльную дорогу… вот и сам он падает – потому что самый малый и самый хитрый волк не по-волчьи вскакивает ему на спину и всаживает зубы в шею. А потом отпрыгивает от рухнувшего тела и жадно, прихлебывая, лакает вытекающую из раны кровь.
Черный с проседью вожак выволакивает из возка хозяина – подтянутого, закаленного в странствиях, бодрого старика. Тот пытается сопротивляться, бьет его кинжалом, потом, что-то сообразив, осеняет крестом и громко читает «Отче наш», но вожака этим не напугать. Он перехватывает огромной пастью руку с крестом, зубы смыкаются – и купец горестно кричит от боли, и хрустят рвущиеся сухожилия и перекушенные кости… Войдя в раж, вожак рвет одежду купца, потом вскрывает зубами грудину и въедается в теплые, живые, бьющиеся внутренности.
Конь рыцаря с эспадоном – единственный, кто остается в живых после налета. Очень уж хорош, шельмец, – могучий дестриэ, на таком и самому барону ездить не стыдно. Остальные – и кони, и люди – остаются валяться на дороге обглоданными и растерзанными, а возки отправляются в придорожный кювет. Товар, – дорогие шелковые ткани, кувшины с розовым и оливковым маслом, тюки с драгоценными новгородскими доспехами, – перекочевывает на волчьи спины, чтобы быть поделенным по справедливости!
Время отдыха. После двойного перекидывания – в волка и обратно – оборотню нужно спать не менее суток…

…Барон Херсирк с аппетитом вгрызся в только что зажаренную оленью ногу, когда молодой комис вбежал к нему.
– Ваша милость, там Ханс из Риббека доложил, что еще один караван едет по нашей дороге! Правда, не купеческий. Там рыцари. Ульрих фон Нагель, брат-прецептор Тевтонского ордена, и какой-то Вальтер фон Ингваринген…
– А, черт ли их не взял, – беспечно махнул рукой барон. – Рыцари, не рыцари, какая разница? Прикажи дружине к ночи быть готовыми!

Санди Зырянова, блог «Дупло козодоя»

Русалочьи бусы

Русалочьи бусы
оридж
жанр: славянское фэнтези
миди, джен, крипи, общий рейтинг
бета Асмела


Горька ты, сиротская доля. Пусть и просторна изба, из вековых дубов срубленная да тесом крытая, и чиста вода в колодце у самой избы, и тучны коровы в стойле, и ломятся сундуки от цветастых сарафанов да вышитых тонким шелком рубашек, – что толку с этого добра, родительской ласки оно не заменит. А уж коли добра того – несколько тощих коз да котейка, да заплаты на портках, так и вовсе не жизнь, а слезы одни.
Правду молвить, пока живы были у Настёнки батюшка с матушкой, не на что ей было жаловаться. Водились в хозяйстве и коровы, и гуси, батюшка знатным охотником слыл, матушка – удалой хозяйкой. А Настя в обоих уродилась: в отца – смелой, в мать – работящей, в отца – красивой, в мать – умной. И хоть ей еще и десяти лет не исполнилось, соседи, у кого сыновья были, к Настёнке приглядывались. Ан счастье достается трудно, бывает редко да кончается быстро; это только беда приходит без спросу, а уходит вслед за гробом.
Вот и к Настёнке в дом беда пришла.
скрытый текстПомерла Настёнкина матушка. Грудь застудила – на жатве в жару не сдержалась да и напилась холодной воды колодезной вволю, а к вечеру уж и слегла. Неделю промаялась, да так и не поднялась.
Настёнка стояла в церкви и все никак не могла понять: нешто правда, что матушка больше к ней не подойдет, не поцелует, косу не заплетет. И страшно молчал осунувшийся, закостенелый лицом отец…
С тех пор и стало хиреть их хозяйство. Настёнка хоть и умела многое, ан разве по силам девчушке делать то, что не всякий взрослый сможет?
Поглядел на это отец – и привел в дом вторую жену. Соседки тогда судачили, Настёнку жалели. Мол, мачеха злая пришла, обижать сироту будет, и дети ее будут – благо было у мачехи, тетки Аксиньи, двое своих, чуть постарше Настёнки. Дашкой да Машкой их звали. Но тетка Аксинья, видать, сказок да соседских сплетен не знала и знать не желала. Дочки ее были славны девки, Настёнке быстро стали подружками, а сама Аксинья смотрела за падчерицей как за родной. Пусть и плакала Настёнка по ночам в подушку за матушкой, а зажили они вместе в дружбе и сытости.
Долго ли, коротко ли, а к Дашке парень один посватался. У парня того брат меньшой был – Аксинья на радостях и Настёнку за него сговорила. Машка – та сразу губы надула: я-де старше Насти, а ее вперед меня сватают! Аксинья ей и бает: Настёна еще маленькая, замуж не сразу пойдет, а тем временем и для тебя жених найдется, еще получше, чем у других.
Утешила она дочку такими словами. А Машка-то возьми да и поверь. Бывало, собираются девушки на посиделки, так она обязательно лучшую рубаху наденет, в косу шелкову ленту вплетет – я, мол, невеста, всем остальным не чета!
Посматривал на то батюшка, усмехался в бороду. Радовался он и добру да уюту в избе, и дружбе, в которой его дочка да падчерицы жили, и жене – Аксинье-красавице… А Настёнка все косилась на батюшку. Боязно ей было. Кто однажды горе изведал, о том не позабудет, а у Настёнки еще и бывали сны вещие. Она о том мало кому рассказывала, только Дашке поведала – Дашку она больше всех полюбила.
– Так что скажешь, сестрица, – спрашивает ее, бывало, Дашка, – жених-то мой хорош али зол?
– Хорош, сестрица, хорош, – успокаивает ее Настёнка. А потом будто что толкнуло ее: – Только недолго ты с ним проживешь, молодой овдовеешь.
– Ох ты, Господи пронеси, – перекрестилась Дашка. Призадумалась. Ан, видно, по душе ей был жених-то – не стала она никому разговор этот пересказывать, промолчала. Настёнке и помстилось, что такую тайну хранить ей тяжело было, тяжелее, чем если бы довелось помолвку разорвать. Но Дашка была из тех, кому боль да печали только сил придают. А попозже она снова спрашивать Настёнку стала. Про Машку.
– Лучше бы ей вовсе не замуж идти, а в монастырь, там-то ничего плохого не случится, – говорит Настёнка. А с чего она такое сказала – ей и самой не ведомо.
Нахмурилась Дашка и совсем ничего не сказала. Очень она сестру любила.
И вот как-то на Троицу снится Настёнке сон, что идет она в лес, ягоды собирает и доходит до болота, а на болоте – до самой гиблой елани, куда никто соваться из деревенских не смел. Настёнка тоже наяву бы не сунулась. А во сне, поди ж ты, пошла по воде будто посуху, лапотками ступает – а водная гладь ее держит. И видит она чудо-ягоду земляничину размером с кулак. Руку к ней протянула – и проснулась.
Точно, думает Настёнка. Лето – как раз земляника поспела, пора собирать. Чай, вещий сон: на болото никто не ходит, а там, верно, самые щедрые ягодные россыпи удались. Да только какая же земляника на болоте? Там клюква да черника… Однако ж, по дому работу переделав, взяла Настёнка лукошко да пошла к болоту по ягоды.
Глядь – и правда полно земляники. Да какой! Ягоды крупные, красные. Везде только начали поспевать, а тут-то уже алеют что твое солнышко на закате, так в рот и просятся. Ну, Настёнка одну и положила. Сладкая! Слаще меда! Положила в рот вторую – а та еще слаще, еще сытнее. А уж от запаха их Настёнке в пляс пуститься захотелось – такой вкусный да нежный. Пожалела Настёнка, что малое лукошко взяла. Хотя, ежели правду сказать, то большего у них в избе и не было, да и не унесла бы Настёнка большее.
Это оттого, что я красный платочек надела, думает Настёнка. Счастливый он у нас, заговоренный. На красном шелковом платочке и вправду заговор был, ведьма деревенская наложила, – хоть поп и ругался за такие штуки, – и сестры его по очереди носили.
Увлеклась Настёнка – на четвереньки упала, сарафанчик задрав, и ну в две руки землянику собирать. Лукошко-то наполняется, а Настёнка ползком, ползком дальше в глубь болота пробирается. Радостно ей: на всю зиму, думает, варенья наварим! И свадьбу Дашкину сыграем – на стол выставим!
Орляк резной над Настёнкиной головой покачивается, козодой покрикивает, комарье над ухом звенит противно, сыростью да водой болотной тянет; вон уж и мох торфяной из-под рук прыснул, а земляники меньше не становится, и она вроде как еще крупнее да краснее. И – вот диво-то – между кустиками тропа показалась! Ну, смекнула Настёнка, видать, я не первая тут. Ишь, деревенские, хитрые, притворяются, будто боятся сюда ходить, а сами тропинку протоптали! Или это звериная тропа? Хоть бы на волка не нарваться или на рысь…
Тем временем смеркаться начало. Настёнке уже и страшновато в сумеречном лесу, а лукошко все никак не наполнится до краев. Зря она его малым называла. Ну, думает Настёнка, еще горсточку, да вторую, да пригоршню, да щепоточку, да ягодку – и домой…
И вдруг слышит она – будто плачет кто.
Ох ты, сообразила Настёнка. Болото ведь. Никак, увяз кто из деревенских? Выпрямилась она, пригляделась – точно, женщина с распущенными волосами сидит, да так неловко. И уж так она горько плачет… Ступила к ней Настёнка – медленно, с оглядкой, чтобы самой не увязнуть. Ан не болото в беде виновато! Кто-то, вишь ты, капкан поставил, а баба эта в него и попалась.
Настёнку отец учил с капканами обращаться, а заодно и раны лечить.
– Ты, тетенька, не плачь, – говорит бабе Настёнка, – я тебе сейчас помогу.
Раскрыла она капкан, ногу босую из него высвободила, потом торфяного мха нарвала – к ране приложила, с ближнего дерева коры оторвала, помяла – получившимся лыком завязала.
А баба та ей вовсе не знакома была. Отродясь таких в деревне не бывало. Ни сарафана на ней нет, ни другой какой одежды, кроме зеленой рубахи. Да и рубаха не льняная, не шелковая, не посконная – никак, из крапивы соткана болотной. На лицо баба – мало сказать, что не красавица, и странная у ней некрасивость: люди такими некрасивыми не бывают. Одни глаза хороши – большие, зеленые. Вгляделась в них Настёнка и дрогнула: зрачки в тех глазах будто у кошки, на молодой месяц похожи.
Но зато коса у бабы у этой – любая из деревенских красавиц позавидует. Русая, густая, роскошнее летних лугов, шелковистее первой ласки, блестящая – будто звезды в ней запутались.
Разогнулась баба, очами сверкнула – ровно хищница лесная.
– Спасла ты меня, красна девица, – молвит. По-старинному этак, с расстановкой, не как деревенские тараторят. – За то тебе моя благодарность. А вот чем отдарю! – и бусы Настёнке протягивает.
– Да я ж не за подарки, – Настёнка и засмущалась.
– А ты не спорь, – прикрикнула диво-баба. – Дают – бери! Вона, смотри: это бусы, а в них три бусины есть непростые. Ты их бери да силу их призывай, но не попусту, а в самую лихую годину. А когда все три используешь, поди в лес да найди меня и отдай что осталось.
– А как же я найду тебя, тетенька?
– Придешь да найдешь. Твоя тропка с моей теперича скрестилась.
Еще раз сверкнули хищные нелюдские очи – и пропала диво-баба, как и не было ее. А поверх земляники на лукошке лежит ягода, каких Настёнка отродясь не видывала: с кулак размером. Точнехонько как во сне!
Смекнула Настёнка, что повстречалась ей русалка. Ведь только-только Троица минула, а кто же не знает, что за Троицей идет русальная неделя! Хотела Настёнка перекреститься да Богу помолиться, ан чувствует – крестика на шее нет. Потерялся.
Зато бусы русалочьи так и горят в руке. А вокруг-то уже совсем стемнело, откуда-то из недр болота странные звуки доносятся, козодой да сова перекликиваются, вон уж и светлячки выглянули – хорошо бы светлячки, а не огни болотные…
Развернулась Настёнка – и бегом домой.
Прибежала, а дома уж сестры в слезах, отец в тревоге да с ружьем в руках; тетка Аксинья к соседям побежала, чтобы с отцом шли в лес искать Настёнку непутевую. Показала Настёнка, что насобирала…
Об одном только промолчала. О встрече с русалкой да о подарке ее.
Ругали Настёнку тогда, конечно, здорово, отец и палкой грозился, однако под конец простили. Крестик ей новый купили. А из ягод, что Настёнка в лесу насобирала, тетка Аксинья наварила варенья, да такого отменно сладкого и вкусного, какого и барину, и даже самому царю не стыдно бы послать.

Прошел год, прошел второй. Тетка Аксинья понесла – отец на радостях ей колечко серебряное справил, рад был; все твердил, что наконец-то у него сынок родится. Дашка, замуж выйдя, жила в соседней деревеньке, муж ее новую избу срубил, а Машка с Настёнкой молодым на новоселье котеночка отвезли, да теленочка, да курочек. Осень грибной удалась да урожайной…
Казалось бы – живи да радуйся. А вот поди ж ты, снится Настёнке опять сон. Будто идет она по лесу, и как ни сворачивает, а ноги ее сами выносят к болоту, на заколдованную тропку, где с русалкой повстречалась. И вдруг выскакивает волк из кустов. Да не простой, каких Настёнка уж навидалась, а огромный, спина сгорбленная, из пасти клыки торчат. Не бывает нынче волков таких. И шерсть рябая. И вроде подходит этот волк с лаской, и лижет Настёнке руку, а потом – хвать, да как кусанет! Настёнка ну бежать, а волчище-то этот ее догоняет и не отстает. И вдруг Настёнка сама собой куда-то переносится, а места этого и не знает, куда попала. Однако до дома недалеко оказывается. Вот приходит она домой, а там отец и тетка Аксинья горюют: прибежал на подворье огромный волк и задрал Машку-сестрицу.
Проснулась Настёнка – сердце колотится, руки холодные, дышать больно. Еле с полатей сползла. Ан уже вот-вот рассвести должно было: курочек покормить следовало, коров выдоить да в лес пастись отвести, коз опять же… Выбросила Настёнка из головы сон тот страшный.
Да и с чего бы не выбросить? Добро бы он понятный был, как тот, с ягодой, когда русалку встретила… А то сумбур какой-то, ровно в сундуке, где воры одежонку перерыли. Не вещий сон это, Настёнка решила.
Но тревога на душе так и осталась камнем холодным лежать.
Насолила тетка Аксинья с девками грибов да варенья на зиму наварила, но отчего-то ей все было мало. В следующий год она уж Машку отдавать замуж собиралась, были и женихи на примете. Правда, Машка от них нос воротила: тот ей низенький, тот скучный – двух слов не свяжет, у того лицо конопатое… Другая бы забыла материнские слова, будто жених ей достанется лучше всех, а Машке они как втемяшились – и слушать никого не хотела. Молвить честно, Машка и впрямь была не всякому чета. Брови соболиные, глаза ясные, работа в руках так и спорится. Но ведь и Дашка, и Настёнка были девки не из последних!
Настёнка знала, что к ней, когда время придет, младший брат Дашкиного мужа посватается. Мальчишку того она едва знала, но вроде и сам он был хорош, и семья у него была из работящих да непьющих, а по деревенским-то меркам лучше жениха и не надобно.
И пошла Настёнка еще грибов набрать; очень ей это удавалось, бывало, все едва с десяток сыроежек наберут, а у ней всегда полное лукошко, да какие грибы-то – боровики, грузди! Машка – та дома осталась, капусту солить и прочие припасы готовить. Надела Настёнка новые лапти, «счастливый» красный платочек, да бусы русалочьи не забыла: без них она никуда не выходила. Хоть и велела ей русалка только на краю погибели бусины использовать, а кто знает, когда она, та погибель, подкрадется?
А в то время в деревню как раз барин приехал. Молодой, гоношистый такой, за девками гоняется. Собак навез с собой, охоту устроил. Ему охота для забавы нужна, а деревенский люд с охоты живет, так барин все зверье по лесу распугал.
Настёнка про то не думала. Мала она была еще про барина думать да шалостей его пугаться, – так отец ее решил. Да и кому бы пришло в голову за дитем несмышленым бегать?
Вот она и насобирала грибов. Как заведено, положила краюху хлеба с солью для Лешего, да с русалкой поздоровалась – «доброго дня тебе, тетенька», верила, что та ее слышит. И солнце еще на вечер не склонилось, а Настёнка с полным кузовком домой идет. А навстречу ей мужчина молодой. Чудной – такого Настёна еще не видела, в кафтане красном, идет и платочком обмахивается.
– О, – говорит он, – мадмазель! Спозвольте вас проводить тет-а-тет!
– Да пошто меня провожать, я и сама дойду, – Настёнка ему.
– О, мадмазель, какие на вас бусы смешные, – и за руку Настёнку хвать, ну чисто волк из сна. – Будьте же благоразумны, и я подарю вам ценные вещи!
– Это как? – удивилась Настёнка. Про «благоразумие» да «благолепие» в церкви поп говаривал, что грешить-де не надо, а надо Богу молиться да жить по совести. Ну, а ценные вещи-то тут при чем?
– А вот так! – и чмок Настёнку прямо в губы! А рот у него дымом табачным воняет, холодный, скользкий, ровно жабий, и злой. Лучше бы и правда укусил по-волчьи, думает Настёнка.
– А вы, барин, не извольте смеяться, а лучше отпустите, а то вот как дам! – и правда тумака барину отвесила. Кулак у Настёнки был хоть и детский еще, а крепкий. Она и мальчишек на улице, бывало, поколачивала, и с тяжелой работой управлялась. Подхватила Настёнка свое лукошко – и ну бежать!
– Ах ты, плебейская морда! – слышит Настёнка топот за спиной. И поняла она: не убежать ей. «Убьет он меня за то, что по мордасам ему врезала, – решила Настёнка. – Барин, не хухры-мухры… А никто не ведает, где я, и никто меня тут и не найдет. Чую, погибель моя пришла…» – и тут ее взгляд на бусы упал.
С виду они были бусы как бусы. Не «смешные», как барин сказал, но и не Бог весть какие богатые. Бусины в них были гранатовые, граненые, темно-вишневые, а три бусины – побольше, и на них рисунки вырезаны. Летучая мышь, волк и росомаха. Красивые бусы, что и говорить, хоть и не яркие.
Взялась Настёнка за одну бусину – ту, на которой мышка летучая – и думает: как же дальше-то? Призвать силу… а как?
И вдруг чувствует: изменяется она. Все большим становится, каждый звук – слишком громким, лукошко из рук выпало… Взлетела Настёнка вверх.
А тут и барин. Выбежал на тропинку, дышит тяжело, злой, потный, кричит что-то похабное, такое, какого и от пьяных мужиков не всегда услышишь… Нет Настёнки! Бранился барин, бранился, обшарил все кусты вокруг, прибить грозился, а под конец пнул ее лукошко и убрался восвояси.
Отцепилась Настёнка с ветки. Вниз слетела. Выдохнула, чувствует – опять она человеком стала.
Так вот она какова – сила русалочья!
Грибы, конечно, собирать пришлось…
Листья с дерев уж и облетать начали. Повезли отец с теткой Аксиньей Настёну в гости к Дашке – и сестру проведать, пока Аксинья еще может куда-то ездить, на сносях ведь, и с женишком познакомиться поближе. Матвеем его звали. Смущался он очень, а Настёнка – и того пуще, едва парой слов перекинулись, зато взрослым все было по душе. А Машка опять губы надула.
– Ты, батюшка, – говорит, – знал, что барин с друзьями приезжал, и мне не сказал. Может, то судьба моя была?
Настёнка язычок прикусила. Думает, знала бы ты, сестренка, что это за судьба…
Кабы люди свою судьбу знали, может, по-другому бы ею распорядились. Ан вот и знал отец Настёнкин – дочь его предупредила, что вещий сон ей опять был, – да среди зимы на охоту пошел. Обещал Аксиньюшке своей кабана или лося добыть, порадовать свежатиной. Оделся тепло, ружье смазал как следует. Охотник он был удалой: подранков не оставлял, почем зря зверя не бил, но уж если бил, то без промаха. Но в этот раз не повезло ему.
Нашли отца только через неделю в снегу, случайно – соседка пошла в лес калины мороженой поискать. Лежал он с разбитой головой. Не зверь его погубил – люди на ружье охотничье позарились. А рядом в кустах валялся и ягдташ с двумя зайцами.
Готовила Настёна зайцев – последний отцовский подарок – и слезы в горшок роняла. И Машка притихла, опечаленная. С отчимом она хорошо ладила, лучше, чем иной человек с родным отцом. Про замужество за женихом невиданным уж и не заговаривала: ей, как старшей дочери в дому, теперь надо было о матери заботиться, тетка Аксинья уж вот-вот разродиться должна была.
Как чувствовала Аксинья, готовя впрок соленья да варенья: пригодятся!
Настала весна. Аксинья родила сынишку, дочкам на радость, себе на великий труд. Рожала трудно, от разрывов только попущением Божьим не померла, а кричала так, что на другом конце улицы слышно было. А бабы ворчат: ишь, раскричалась, ровно благородная! Побежала Машка за повитухой. Настёна воды согрела. Сутки Аксинья промучилась, наконец, родила. К груди его приложила и плачет: отец-то сына не увидел. Как ты его, безотцовщину, прокормишь, как вырастишь?
А последние деньги ушли, чтобы малого братца, Данилку, окрестить.
Потеплело, снег сошел. Пора на пахоту выходить, а кто пахать-то будет? Запрягли Машка с Настёнкой лошаденку и ну вдвоем стараться. Перешучиваются: вдвоем, мол, веселее, за одного пахаря сгодимся. Да одно дело, когда взрослый сноровистый мужик пашет, а другое – когда две девчонки, одна из которых еще дитя, да и вторая немногим старше. Еле-еле работа у них двигалась.
Наконец вышла к ним и Аксинья. Данилку спеленала, рот жеваным хлебом в платочке заткнула и встала за плуг рядом с дочками… Сарафан от молока промок, Данилка хлеб выплюнул и давай реветь – титьку требует. Машка и говорит: «Мамка, покорми его, мы сами справимся». Послушалась Аксинья, побежала, покормила мальца – и обратно на пашню. Боялась она, что дочки надорвутся от тяжелого труда.
Так поле и вспахали втроем, так втроем и засеяли – под Данилкин рев…
Последние соленья Аксиньины доели уже в самом конце весны. Понадеялись Аксинья с девочками, что новый урожай не за горами, да забыли, что весной бывают заморозки. А они тут как тут, ударили по слабым листочкам хлебных всходов, прихватили почки на деревьях. Почернела зелень, ровно вдовая. Был и про то сон Настёне, да разве от заморозков как-то убережешься? Побежали они с Машкой деревья укутывать да огород укрывать. Что смогли, спасли, да смогли уж очень мало. Попытались девочки новый огород посадить. И посадили, и зазеленел он. Да налетела летом новая беда – суховей.
Небо забелелось, как ситец выгоревший. Нависло над головами расплавленным оловом. Вода в колодце на самое дно ушла. У людей солнце все силы выпило, ветер горячий всю душу выжег. Соседка, тетка Василиса, так и умерла в поле – солнце ее догнало.
Ни ягоды в лесах, ни колоса на ниве. Везде только одно: сухие стебли в раскаленном ветре вздрагивают.
Воспретили Машка с Настёнкой матери из дому выходить да малого Данилку выносить, чтобы молоко у ней не пропало. Сами пытались сделать, что могли: то огород вырванными сорняками прикрывали, то воду из пруда ведрами таскали, капусту поливали…
А тут и барин снова приехал. Видать, надеялся, что в деревне на вольном воздухе попрохладнее будет. Настёнка с Машкой посудачили да и порешили на том, что в городе оно привольнее в засуху-то: дома каменные, высокие, тень густую небось дают, а в деревне даже лес увял, настоящей прохлады не найдешь. Разве что на болоте, но и болото высохло и будто скукожилось в сердце леса. А в глубины болотные, где царит вечный полумрак и сырость, ни единый человек в здравом уме не сунется, разве что грешник-самоубийца.
Побежала Машка корову да коз гнать на пастбище. Пасла она их в лесу. Привязывала к дереву на длинные веревки, так что всегда и корова, и козы лакомились вволю травой и листьями, а в это лето – жевали вялую зелень, но хоть не голодали. В тот день была ее очередь надевать красный «счастливый» платок.
И припомнила Настёнка, что снился ей опять тот страшный сон про волка, который за ней гнался, кусал, а потом ее сестрицу съел. Хотела остановить Машку, да та резвая была – убежала вместе с коровой.
Вернулась Машка нескоро. Так-то она быстро оборачивалась – одна нога здесь, другая там, – а тут что-то ее задержало в лесу, так что Настёнка уж и волноваться стала. Глядит она, а платка на Машке и нет. На щеках и губах будто маки алые горят, глаза блестят.
– Что с тобой, сестрица? – Настёнку будто морозом обсыпало.
– Барин! Жених! – шепчет Машка, а у самой дыханье перехватывает от счастья. – Уж и цаловал меня, и обойнял крепко, и в город увезти сулил! Вот погоди, пойду замуж за наилучшего жениха, как мне мамка и сказывала. А потом и вас с мамкой и Данилкой заберу. Будете городские барыни, а Данилка приказчиком!
– А приказчик – это кто таковский?
– Да почем я знаю, – беззаботно, как давно уж не смеялась, расхохоталась Машка. – Приказчик – стало быть, приказы отдает! Он у нас может; слыхала, как орать начинает? Ну енерал же, только без погонов!
– Дак у меня же тут жених есть…
– А, жених! Был один, стал другой. И он себе новую невесту найдет. Подумал бы, ты ему не чета – умница да красавица, а он голь деревенская.
– Мы ведь тоже деревенские, – напомнила Настёнка, да разве Машка кого послушает? Она и мать не слушала. Как ни предостерегала ее тетка Аксинья, как ни убеждала, что барин на крестьянке не женится, а только сердечко девичье измучает, – Машка в ответ только смеялась.
Кого и когда слушает влюбленная девушка в шестнадцать лет? Счастье снизошло на Машку. Глаза карие, ясные так и затуманились, поволокой подернулись, на щеках румянец расцвел. Размечталась Машка о городе да о барине своем. Уж так она его нахваливала: и красавец он, и образованный, и обхождению обучен всяческому…
Любопытно стало Настёне, что же там за обхождение такое. Сама-то она про барина другое помнила. Ну, стало быть, с девчонкой он не церемонился, а тут девица на выданье, любовь у них, вон уж и про свадьбу разговоры пошли, – совсем другое дело, решила Настёна. Того не вспомнила, что про свадьбу-то Машка говаривала, а у барина и в уме этого не было.
Непривычная к грязи людской Настёна была. Ни отец, ни мать, ни тетка Аксинья, – никто настоящего зла при ней не делал, разве что иногда бранились по мелочам. А что у соседей в избах творилось, того ей и ведать не следовало…
И пошла она за Машкой, когда она снова на свидание с барином со своим-то собралась. Поглядеть, что за поцалуи такие, что Машке они слаще меда.
Отстала, чтобы Машка чего не заподозрила. А когда пошла за ней, слышит – крики и ругань. Заторопилась Настёнка, выскочила на полянку, а там барин за горло Машку держит! Машка хрипит, головой вертит, а вырваться не может.
– Ах, рвань, – это барин ей говорит, – я ей честь оказал, позволил удовольствие своей особе причинить, а она еще и упираться? Плетей ей, дряни этакой!
Плачет Машка, умоляет: «Барин, любименький, за что же?»
А тут и егеря бариновы пришли. Двое, оба здоровенные, косая сажень в плечах. Один так и арапник держит, по широченной ладони им постукивает. Видать, сторожили они барина все время, пока он с Машкой миловался…
Страшно стало Настёнке. Страшнее, чем когда барин за ней самой гнался. Как будто от него побои она бы стерпела, а вот если при ней сейчас Машку изобьют, то и сердце у нее, у Настёнки, встанет, и дыхание остановится. Гневом в груди полыхнуло. «Ишь, гады, погибели нашей хотят!»
И снова, как тогда, шевельнулись на маленькой девичьей грудке русалочьи бусы. Нащупала Настёнка бусину с нацарапанной росомахой, сжала…
Целый мир запахов и чувств обрушился на нее. Пахло кровью, вкусной – заячьей, и чьей-то еще, пахло потом и железом. Страхом Машкиным пахло. И чем-то гадким, склизким – от барина…
Вздыбилась шерсть у Настёнки на загривке. Лапы напружинились. Так, думает, первым бить – этого, что Машку схватил, за ним – того, с арапником, а потом, коли удрать не успеет, так барина, чтобы неповадно было детишек да девок по лесу ловить да колотить! Ишь, моду взял, драться почем зря!
Взметнулось упругое тело, острые когти рванули сперва рожу одному, затем – грудь и шею другому, а потом и до барина добрались. Тот хоть и любил руки распускать, да трусом оказался – и шагу не ступил, только вопил «Убивают, убивают, помогите!»
Настёнка, когда человеком бывала, могла тумака или затрещину отвесить обидчику. Но сейчас у нее не было ни кулака, ни ладони. Была пасть с острейшими зубами. И пасть эта сомкнулась у барина на горле…
Машка взвизгнула при виде разъяренной зверюги да, не будь дура, бросилась бежать. Уж как вести себя при встрече со свирепым и голодным зверем, вся Настёнкина родня хорошо знала.
Встряхнулась Настёнка. Ушла в кусты, огрызаясь и шипя. Да огрызаться не на кого было: барин лежал с разорванным горлом, а егеря его были порваны так, что мало не показалось бы. Неподалеку ручеек журчал; сейчас-то он почти пересох, но тоненькая струйка воды едва сочилась между кочек. Склонилась Настёнка к этой струйке, увидела свою оскаленную, окровавленную звериную морду. И отчего-то не испугалась. Только подумала: «Вот они откуда, сказки про Арысь-Поле да про оборотней, которы мне матушка в детстве сказывала!»
Легла на бережок да и уснула. А проснулась – как раньше, девочкой, только уж очень растрепанной.
Потом, после этого, еще много чего случилось. Приезжали урядники и пристав, крестьян опрашивали, отчего барин помер. Кто-то сдуру на Машку возьми да и укажи. Так что и Машку таскали в уездное управление, сам исправник ее допрашивал. Молодой был да красивый, и колечка на пальце не видать – жених хоть куда, только Машка уже ученой оказалась и глаза от него прятала…
Рассказывать исправнику все она, конечно, не стала. Сказала только, что видела: росомаха барина загрызла.
Аксинья тогда все глаза выплакала: боялась, что Машку в тюрьму посадят. Данилка хирел, рос плохо, все плакал да плакал тоненько у матери на руках. Больно было Настёнке и за сестру, хоть по крови и не родную, да о том уж никто и не вспоминал; больно было и за братца меньшого. Молилась она за него в церкви, свечки во здравие ставила, но ничего не помогало.
И пошла тогда Настёнка на болото. Молиться там стала.
Поначалу она «Отче наш» читала, знакомый с младых ногтей. Потом – все молитвы, какие помнила. А потом из самого сердца у ней слова вырвались. Чужие, незнакомые. Страшные, потому что богопротивные.

…Матушка, Макошь, государыня, небесная мать, Богородица. Ты — рожаница, ты – мать, ты Сварога родная сестрица. Приди мне, Настасье, Богиня, на выручку. Даруй удачу дому моему, даруй братцу моему защиту, здоровья братцу моему Даниле, счастья всем малым и великим. Отныне и вовеки веков, от круга до круга. Так было, так есть, и так будет. Именно…

На последнем слове бусы словно потянули Настёнку вниз. Упала она лицом плашмя на землю сырую, мхом и травами пропахшую. Лежит, а земля из нее будто силы тянет.
Долго ли, коротко ли – очнулась Настёнка. Поднялась с трудом, и, шатаясь, побрела в дом. Взялась в доме за работу – все из рук валится, голова кружится, что ни скажет, все невпопад. Забеспокоилась Аксинья, велела ей идти спать.
А братец Данилка и уснул сладко, и проснулся весело. Лежит в люльке, ручками машет, лепечет что-то по-своему – гу-гу-гу да ма-ма-ма…
Отмолила его у судьбы Настёнка.
Да надолго ли? Заморозки весенние да засуха – суховеи летние, каков урожай будет? Вовсе его не будет, никакого. Мужики бороды рвали, бабы причитали сперва потихоньку, а потом, когда время жать пришло, уж и не таясь. Голодом повеяло от пустого жнивья.
Поначалу храбрилась Аксинья и дочкам жаловаться запретила. Проживем, говорит, где наша не пропадала. Вон, и коровка есть, и козочки, и курочки, солений наделаем. Зря, что ли, мы по грибы да по ягоды ходили? Недоговаривала только, что и грибов, и ягод в лесу мало было, так что солений да варений вышло разве что котейке на прокорм. Да и котейка ближе к зиме отощал – мышей ловил исправно, но мышам нечего грызть было, исхудали да передохли в подполе.
К Рождеству у Аксиньи да детей ее был такой суровый пост, какого они и представить себе не могли. Осталась лишь немного овощей, кадка груздей – чудом, потому что берегли очень, да кадка квашеной капусты. Яйца Машка продавать в город повезла – немного муки купила. Но так продолжаться не могло.
– Будем резать кур, – сказала Аксинья.
Жалко было Настёнке их резать. Да ведь и кур нечем было кормить. Они-то с Машкой еще могли пояса затянуть, а как быть с малым Данилкой? Он и так еле выжил, сердешный…
Кое-как, растягивая каждый кусочек куриного мяса, дожили они до Крещения. И вот не осталось в доме ни крошки хлеба. Остались репа, да свекла, – всего по чуть-чуть, да капуста квашеная на самом донышке. Машка тем временем из козьего пуха пряжи напряла – прясть она была мастерица, нитка у нее тонкой да ровной выходила; продать бы эту пряжу да хоть что-то из еды купить, но в город не выберешься. Разбушевались метели, замели и дорогу, и избы по самые венцы, а чтобы снег не развеялся да не растаял, ударили крещенские морозы. Лютый холод, казалось, пробирался под каждый волосок на теле.
Припомнила Аксинья сказы о целых семьях, которые по весне из-под снега вытаивали. Младенцы в люльке, девки за прялкой, бабы со стариками и редко – с мужиками: когда мужик в хозяйстве заводится, он и дров нарубит, и печку протопит как следует, и избу утеплит. Голод и холод – судьба вдов и сирот.
Духом Аксинья была не слабой. Правду молвить, многие мужики ей по решимости да по твердости уступали, а переупрямить она любого могла. Тем и держалась. Вот и сейчас понадеялась, что дочери не заметят, как она последний кусок им отдала, а сама уж второй день одну воду пила.
Заметили.
Машка Настёнке и говорит:
– Мамка-то есть перестала. Никак, заболела?
– Нет, – отвечает Настёнка, – это она Данилке оставляет.
Помялась Машка. Спрашивает:
– А верно бают, что ты вещие сны видишь?
Вздохнула Настёнка. В ту ночь как раз сон ей был.
Виделась ей охота. Будто встала она на лыжи, как отец учил, ружьишко за спину закинула – и бегом по лесу. И так ей хорошо, весело, ледяной ветер щеки будто огнем цалует – куда там женихам! – и бодрит… А потом во сне вспомнилось Настёнке, что ружье отцовское злые люди украли. И увидела она, что не лыжи у нее, а четыре лапы. Не людские – волчьи. Запах крови почуяла, и задор в груди, а потом и увидела огромного лося. Уши к голове прижала…
– Верно, – ответила наконец Настёнка. – Сон мне был, что пора в третий раз…
И осеклась. Про бусы-то она никому не сказывала.
Укуталась Настёнка потеплее в шубейку да в валенки, платков три штуки навертела на голову. Рукавицы отцовские напялила. Большие они, а все лучше, чем с тонкими варежками, которы Аксинья вязать из Машкиной пряжи взялась.
Вышла на опушку леса.
Вынула заветные бусы.
Последняя бусина в них была особенная – с нацарапанным волком…
И упала Настёнка на четыре волчьи лапы, как во сне. И так ей стало сразу весело, ровно опьянил ее холодный воздух, и шорохи лесные, и запахи – снега, зайца, глухаря, других волков… Каждый внятен стал. Каждый знаком.
Но не заяц ей был нужен, и не глухарь. Глухаря на их семью бы не хватило.
Ринулась Настёнка в лес. Спешить ей надобно было – лесные волки чужаку в голодное время рады не будут, еще прогонят, где тогда мясо добывать? Шелестели лапы о снег без устали. Кто же не знает, что волк может бежать долго-долго без отдыха? И радостно было Настёнке, что она так долго бежит и не запыхалась даже, и что плотная шерсть надежно хранит ее от мороза, и что ухо каждый легчайший шорох улавливает, а нос – каждое веяние самого слабого запаха… Вот и тот самый запах. Ни с чем не спутаешь!
И поспешила Настёнка на запах. Легко, словно струясь, проскользнула через кусты, через бурелом, мимо сугроба пронеслась – даже не задела. Будто перышко серое летит. Только следы на снегу и оставались.
А вот и лось. Все как во сне, ликует Настёнка про себя. Завыть бы торжествующе – а нельзя, лось услышит и убежит. Трудно ему, бедолаге, в морозы. Ноги в снег проваливаются. Травы свежей не найдешь. Кабы не кора на молодых побегах да не лишайники на старых стволах, не выжили бы лоси зимой.
Да и волку трудно в морозы. Бескормица да холод их подкашивают. Лес прозрачным становится – к добыче не подберешься, зверье лесное чуткое. Охотники подстрелить норовят.
Трудно человеку в морозы…
Прижала Настёнка уши к голове. Прыгнула.
Волк – не рысь, он по-другому охотится. По чести говоря, Настёнке бы стаю надо. Лося того загнать, окружить, потом вожак в горло вцепился бы. Но где ж ты ее, стаю-то, возьмешь? Русалочья бусина одной Настёнке дадена… Пришлось Настёнке самой сигать да в горло целиться.
А горло у лося толстое, могучее. Шкуру крепкую прокусить попробуй. Шерсть длинная, сквозь нее до горла не доберешься. Мотает огромный лось головой, пытается сбросить Настёнку, бьет ее телом о деревья.
Будь Настёнка обычной волчицей – отступилась бы. Но волчица зверь неразумный, а Настёнка – человек. Не о себе она думала. О Машке думала, о Данилке, об Аксинье, которая сама не ела, чтобы сынишку накормить… О коровушке, матушке-кормилице, которую придется зарезать, если Настёнка сейчас этого лося не добудет, – а потом как жить?
Захрипел лось, слабеть стал. Сама Настёнка тоже из последних сил держалась. Но поняла, что побеждает, и сжала челюсти так, что скулы свело. Все тело у нее побито было, хвост и задние лапы совсем не двигались, из груди одни хрипы выходили вместо дыхания.
Дрогнул лось и осел на снег.
Настёнка рядом с ним без чувств повалилась. Хорошо, скоро оклемалась, а то замерзла бы насмерть. И, как всегда, очухалась она уже в человечьем образе.
– Вот дуреха я, – говорит сама себе. – Как же я теперь этого лося домой-то дотащу?
Связала кушаком из бурелома что-то вроде саней, один из платков под веревку приспособила. Влетит, думает, мне за этот платок и за кушак…
И потащила.
Неделю после той охоты Настёнка отлеживалась. Аксинья жиденькой похлебки наварила и кормила ее с ложечки, и все удивлялась, как же Настёнка в одиночку лося дотащила? И как она его у волка отбила?
Так и дотянули вчетвером до весны…

А весна в тот год была на загляденье. Шумливая, веселая, солнечная. И вправду из-под снега мертвецы вытаивали, и вправду многих в деревне недосчитались. Голод да холод унесли жизни, скосили, как коса траву на лугу. Поп только и знал, что ушедших отпевать…
А Настёнке казалось, что и солнце выглянуло затем, чтобы новые души принять да понежить в раю.
Купила Настёнка три стеклянные бусины и подвесила к своим бусам вместо заколдованных. Чего, думает, такие исправные бусы бросать только из-за того, что заколдованные уже использованы? Ну обуглились. Настёнка их в земле захоронила, возле батюшкиной и матушкиной могилок. А на их месте пусть новые, стеклянные, искристыми гранями играют…
Тем временем нагрянули к ним в гости Дашка с мужем. Муж с братом был, Настёнкиным женихом сговоренным, а еще с ним друг был, помоложе. И уж так он на Машку глядел, глаз не отрывал!
А Дашка сказывала, что парень тот и работящий, и добрый, каких редко встретишь, и за словом в карман не лезет. Да и лицом он вышел. Настёнка Машку подталкивает исподтишка: ну, вот же он, жених-то твой суженый-ряженый, самолучший!
Данилка смотрел-смотрел на них, потом встал – и как шагнет! Первый шаг то его был.
Аксинья радуется, улыбается. Исхудала, румянец с лица исчез, а все равно она краше прежнего Настёнке показалась. Давно она свою мачеху такой счастливой не видела. И поверилось Настёнке, что уж теперь-то в ее дому все будет хорошо.
Кабы она с Аксиньей посоветовалась, так бы и было. Строга была Аксинья во всем: чужого не брать, наказы выполнять, старших слушать… Да вот незадача – никому, ни единой живой душе, не сказала Настёнка про русалочьи бусы. И про наказ русалки – вернуть, как заговоренные бусины используешь – позабыла вовсе. Блестели теперь бусы на ее шее; ни у кого таких не было.
И душа у Настёнки радовалась, пела, в поднебесье рвалась жаворонком. И коровушка к ней головой рогатой прислонилась – будто чувствовала, что Настёнка ее спасла…
Вывела Настёнка коровушку в лес, на свежую, первую в этом году траву. Привязала. Стоит, ладонью по боку пегому гладит, похлопывает, бусы на шее блестят.
И вдруг видит – куст-то рядом не куст, а в человечью фигуру складывается! В женскую. Стоит прямо супротив нее баба незнакомая, некрасивая – страшно некрасивая, не по-людски, одни глаза, как у рыси, поблескивают. И падают кудрями на плечи под крапивной рубахой дивной роскоши кудри.
– Тетушка русалка, – опомнилась Настёнка.
– Что ж ты, девица, бусы мне не вернула, как истратила? – спрашивает русалка. Без гнева, с грустью даже какой-то.
– Прости, – Настёнка виновато потупилась. – Позабыла я про этом совсем. Очень уж тяжело мы выживали все это время…
– Прощу, ежели так, – отвечает русалка. Смотрит ей в глаза этак проницательно и спрашивает снова: – А точно ли позабыла?
Тут уж Настёнке совсем стыдно стало. Одно – и правда позабыть или отложить дело, какое недосуг выполнить. А другое – когда и выполнять-то не собирался.
– Красивые они очень, – выговорила, краснея. А русалка улыбается.
– Так, значит, по душе тебе русалочьи бусы? И сны русалочьи?
– Очень по душе, – зачастила Настёнка, – и красивые они, краше не бывает, и носить их за счастье…
Частит, а сама надеется: вдруг простит?
– Ну, раз по душе, так и оставайся одной из нас, – проговорила русалка мягко. – Добро пожаловать, сестрица.
Ахнула Настёнка. Ей бы перекреститься – да крестик, дзинь, и упал с лопнувшей цепочки. Ей бы «Отче наш» прочитать – да язык во рту застыл. Затряслись ее руки, задрожало все тело, и коса, развернувшись, упала на плечи длинными и пышными искристыми кудрями…
Взяла ее за руку русалка и повела за собой.
Вечером Аксинья и Машка проводили дорогих гостей, а потом забеспокоились: что-то Настёнки долго нет. Пошли они в лес, заодно и коровушку отвязали, домой погнали. А Настёнку звали, звали, да так и не нашли. Только подобрала Машка возле коровушки маленький оловянный крестик на разорванной цепочке.

Санди Зырянова, блог «Дупло козодоя»

Господин хирург

Николас Слейтер был из тех, кого позже стали называть «белой швалью». В свои тридцать два этот маленький горбун так и не женился из-за увечья, которое, однако, не мешало ему промышлять сбором грибов, а на вырученные деньги напиваться до бесчувствия дешевым виски в одном из салунов Провиденса. Впрочем, салунов в Провиденсе было всего два, и в обоих мистера Слейтера уже знали как облупленного. Впрочем, вреда от него не было: чем может повредить пьяное тулово, храпящее у салуна?
В те годы еще никто в тринадцати колониях не заикался о независимости. В Новую Англию стремился поток пуритан, беглецов от кредиторов и от закона, предприимчивых людей, неудачников и авантюристов. В этом котле возникали городки и поселки; Провиденс и был одним из них. Впрочем, в нем имелись признаки цивилизации: уже упоминавшиеся салуны, церковь и больница.
скрытый текстВ больницу Николас еще ни разу не попадал, однако однажды везение кончилось: собирая грибы, он упал и сильно повредил ногу и спину. С трудом бедняга выбрался из лесу, по зрелом размышлении решил, что ему требуется виски, и побрел к салуну…
Там-то его и нашли лежащим и стонущим от боли.
Очнулся Николас в незнакомом доме. Элегантный джентльмен средних лет ощупывал его ногу.
— Плохо, плохо, — раздраженно повторял он. — Почему сразу не?
Его выговор, внешность, одежда — все было странным.
— Эй, мистер, — промямлил Николас, — что это вы делаете? Чего вам надо?
— Мне надо? Мне надо? — взвился джентльмен. — Я не надо! Я здоров. Я доктёр, я хирург, я месье Шарьер, а ви — ви пьяный и сломан! Сломан спина, сломан нога.
— Да не так уж я и напился, — возразил Николас, немного осмелев. — Эй, док, я вот что вам скажу: заплатить мне нечем. Грибы-то у меня сперли!
Ле дюпер! — доктор Шарьер взбесился окончательно. — Ви сломан спина!
Николас, частью из-за плохого английского доктора, частью из-за собственного весьма неповоротливого ума, мало что понял.
— Что, док, — грустно спросил он, — плохи мои дела?
Тре павремен, – подтвердил Шарьер, – тре монструоз
Он задумался. Николас следил за подвижным, тонким и нервным лицом доктора Шарьера. Доктор внушал ему почтение, почти благоговение. «Чистенький, настоящий джентльмен», — подумал Николас. Внезапно лицо доктора Шарьера прояснилось.
Се формидабль! — воскликнул он, патетически вскинув руки. — Я помогу!
— Круто, — с уважением сказал Николас. — Эй, док, я ж говорил — я на бобах!
Багатель, — отмахнулся доктор Шарьер.

***


Николас разлепил глаза. Голова кружилась — перед операцией Шарьер напоил его до бесчувствия, иначе пациент просто умер бы от боли. Сам Шарьер склонился над ним и озабоченно вглядывался в его глаза.
— Пей, — повелительно сказал он, заметив, что Николас очнулся, и подав ему склянку с каким-то питьем. — Из Индии. Помогает от больно, помогает от сломан ноги.
Питье погрузило Николаса в забытье, более сладкое, чем опьянение…
Вскоре он уже мог сидеть в постели, а через пару недель попробовал встать. К удивлению Николаса, он чувствовал себя лучше, чем до злополучного падения, и — о чудо! — у него распрямился горб.
Радости Николаса не было предела. Простодушный, безгранично благодарный за исцеление, он теперь каждое утро молился Богу и вставлял в молитву слова «и доктора Шарьера тоже спаси, Господи», а помолившись, прикидывал, сколько бы грибов принести в подарок: ведь от денег доктор отказывался. Выпускать Николаса из больницы доктор Шарьер тоже отказывался, уверяя, что его все еще необходимо «наблюдать». Наконец, Николас от скуки начал помогать по хозяйству, то рубя дрова, то вытирая пол и начищая котлы в больнице.
Так прошло несколько месяцев. Шарьер по-прежнему не отпускал Николаса, называл его «мон анфан террибль» и ежедневно осматривал его с ног до головы. В Провиденсе Шарьера считали достойным человеком, который помог бедному калеке и дал ему работу и крышу над головой; так считал и сам Николас…
Считал, пока однажды не обнаружил, что его кожа как-то странно изменилась. Она стала грубой, пошла буграми и приобрела какой-то сероватый оттенок. Ежедневное мытье тогда не входило в добродетели граждан Провиденса, поэтому Николас счел себя просто чумазым, но и будучи тщательно вымытым горячей водой с мылом, заметил те же изменения.
— Откуда знать мне? — высокопарно воздел руки Шарьер в ответ на вопросы Николаса. — Кожа толстая, кожа серая… Я не цирюльник, я хирург!
Николаса не слишком это все обеспокоило. Однако спустя еще несколько месяцев он почувствовал неодолимое желание быть в воде. Теперь он мылся ежедневно, а если погода позволяла — дважды в день бежал на реку, чтобы искупаться. Шарьер внимательно расспрашивал о его самочувствии, что-то записывал, зарисовывал, но самому Николасу ничего не говорил.
Как-то раз Николас попался на глаза одной из пациенток — мисс Бонэм, растянувшей связки на руке. Мисс Бонэм была прехорошенькая, но ее личико так исказилось от страха, точно она увидела привидение. Николас улыбнулся и попытался поздороваться, но мисс Бонэм отшатнулась и завизжала, а затем лишилась чувств. Растерянный, Николас побежал по привычке к своему благодетелю.
— Не сметь ходить к мадемуазель, — строго отчитал его доктор Шарьер. — Работа на заднем дворе и в подвале!
Николас был очень огорчен. Он-то понимал, что рассчитывать ему не на что, но раньше мисс Бонэм хотя бы не боялась его… Расстроенный, бедняга поднялся в покои доктора, чтобы, как обычно, забрать мусор из корзины для бумаг. Его внимание привлекли зарисовки на столе доктора: человек, человек, похожий на жабу, человек, очень похожий на жабу… нет, на аллигатора… человек-аллигатор! В изумлении Николас отшатнулся, перепуганный не меньше, чем часом раньше мисс Бонэм.
И вдруг взгляд его упал на зеркало.
Из холодной посеребренной глубины на Николаса Слейтера смотрело чудовище — маленький ссутуленный человек-аллигатор, одетый в штаны и рубашку Николаса Слейтера… И далеко не сразу Николас понял, что видит самого себя, исцеленного — измененного доктором Шарьером.

Санди Зырянова, блог «Дупло козодоя»

Не все то жених...

Не все то жених, что ухаживает
Байка из деревенской жизни
Написано для команды Вампиров-2015


Что ты над дитятком своим так хлопочешь, внученька? Нынче бояться нечего, житье спокойное стало; раньше было не то, особливо для девок по деревням! Сказывала мне бабка моя, каково ей смолоду пришлось, пока замуж не выдали.
скрытый текстВ ту пору еще собирались девушки на вечерницы. Кружева плели, вышивали, а многие и пряли, – покупные ситцы по праздникам носили, а каждый день щеголяли в домотканом. И, конечно, приходили к нам парни. И из нашей деревни, и из соседних, – кто невесту приглядывать, кто с милой повидаться, а кто и просто так позабавиться, пошутить да поболтать. Не больше: тогда с этим строго было.
И вот как-то пришел один парень, да уж такой красавец! Кудри русые вьются, под фуражкой розан, щеки горят как маков цвет, губы под усами алеют. Рубаха на нем, правда, холщовая, – другие-то в косоворотках в горошек красуются; ну да ничего, думает бабка, зато собой хорош. Ан глядь, бабка-то и сама парню этому приглянулась. Слово за слово, да и познакомились. Парня Матвеем звали, а бабку – Марфой, дак Матвей этот ну смеяться, что у них и имена похожи.
Обещал Матвей этот прийти и на следующие посиделки. Марфа не могла дождаться, когда вдругорядь его увидит. И правда – пришел, проговорили они с ним до самого утра, а наутро Марфа ровно на крыльях летала.
Вот только подружка ее, Ульянка, все на Матвея косилась. А потом и говорит:
– Знаешь, я будто видела этого парня. Из какой он, говоришь, деревни? Очень уж похож на паренька, который давеча в Новоселове погиб – дрова рубил, вот его и задавило.
– Дак это брат евойный, раз похож, – отвечает Марфа.
И положила Марфа себе про брата Матвеева спросить. Помстилось ей, что Ульянка по тому брату вздыхала.
А Матвей глаза отвел, головой кивает, отвечает этак уклончиво: ну, был брат, да, ну, не стало его… Хотя к тому, что Матвей прямо в глаза не смотрит и на самые брови фуражку натягивает, Марфа и привыкнуть успела. Думала, может, шишка на лбу?
Ульянке же Матвей шибко не глянулся с первого дня. Глаза отводит, про семью не рассказывает, – темнит он, говорила Ульянка, лукавит. Уж не конокрад ли? Вот и подговорила она Марфу проследить, куда Матвей пойдет после того, как с ней расстанется.
Идет Матвей, идет, – а две подружки за ним на цыпочках крадутся. И сворачивает Матвей туда, где и деревни-то нет, – дорога на кладбище ведет. Эк его!
– Точно вор, – говорит Ульянка Марфе. – А на погосте небось краденое прячет. А ты-то, дуреха, уши развесила, любовь у нее!
– Да погоди, может, там его мамка зарыта, дак навестить решил, – заспорила было Марфа, а самой любопытно и боязно: ну, как права подруга?
Ан смотрит: правда, на кладбище они пришли. Вот и могила свежая. Что же Матвею с той могилы? А Матвей-то возьми да и встань на четвереньки! Раз-раз, быстро-быстро руками, как пес лапами, разрыл он могилу-то. Марфа думала – что ж там такое, никак деньги аль добро? А Матвей не добро вынул – гроб с мертвецом, крышку снял и мертвеца тащит!
Охнули девки от ужаса. Матвей споро мертвеца вниз головой перевернул, на кресте за ноги подвесил, а сам к шее присосался и ну мертвую кровь хлебать!
У Марфы так слезы из глаз и брызнули. Закрыла она лицо руками, хотела бежать, да побоялась – и одной убегать, и подружку одну на кладбище бросить. А Ульянка дальше глядела: и как спрятал Матвей мертвеца обратно в могилу, и как заспешил дальше к ограде кладбища. Прокралась Ульянка за ним и видит: нырнул под ограду, а за оградой – одинокая могилка; и зарылся Матвей в эту могилу. Ульянка читать умела, – подошла и прочла на могиле надпись: «Раб Божий Матвей Демидов сын, усоп такого-то числа…»
Вернулась Ульянка к Марфе зареванной и докладывает:
– Точно как я тебе говорила. Демида это сын, погиб, когда дрова рубил, а отчего в упыри подался – и то ясно. Спор у него с попом вышел, что Бога нет, и поп его на освященной земле хоронить не дал, говорил, можно только за оградой, потому как атеисьт!
Поплакала Марфа день, поплакала второй. А на третий пошла к попу и объяснила: так, мол, и так.
Собрал поп мужиков. Марфе тяжко это все было, так она в доме заперлась и не выходила. А Ульянка любознательная ходила посмотреть и рассказывала, что раскопали они Матвееву могилу, грудь ему колом пробили да весь гроб залили святой водой.
– И лежит весь, как живой, и губы красные-красные – ни дать, ни взять опять мертвую кровь пил, – говорила Ульянка. – А знаешь, отчего он глаза прятал? Красные они у него были, кровью налитые!
Думала Марфа, что до конца жизни плакать будет о своей неудавшейся любви. Да все сложилось куда лучше: осенью и к ней, и к Ульянке хорошие парни посватались, и жили они потом долго и дружно, а как срок их детям пришлось, так и женился Марфин сын на Ульяниной дочери… И больше никакие упыри их не беспокоили.
Так что ложись, внученька, отдыхай. Мы с котейкой твоего детку постережем – от темноты да от страхов ночных. Нынче мертвых бояться нечего – бойся живых.

Лучшее   Правила сайта   Вход   Регистрация   Восстановление пароля

Материалы сайта предназначены для лиц старше 16 лет (16+)